Евгений Сычёв.
Родился в 1946 году в городе Саратове в семье военнослужащих. Детство провел на европейском Севере. После школы работал автослесарем, затем шофёром-профессионалом. Окончил Саратовский госуниверситет и Московскую юридическую академию.
В Магадан приехал после службы в армии в 1972 году. Бывший полевик, провел 8 полевых сезонов на Чукотке, из них несколько на острове Врангеля.
За время полевых работ и в дальнейшем побывал почти во всех населённых пунктах Колымы и Чукотки. Работал в академической науке, в высшей школе, партийных органах, органах государственного управления.
Публикуется с 1997 года в различных газетах и журналах. Является лауреатом литературного конкурса короткого рассказа имени В.М. Шукшина «Светлые души». Автор нескольких книг. Член Союза писателей России.
Проживает в г. Магадане.
Повесть Евгения Сычёва об отце (отчиме), сотруднике НКВД, публикуется не с целью опровержения уже опубликованных негативных материалов о сотрудниках репрессивных органов, а в качестве дополнения к ним, для формирования более объективного отношения к осуждаемому историческому периоду. На определённые размышления могут натолкнуть детские воспоминания о том времени. Публикуется в сокращении.
В начале жизни
В тот полевой сезон погода словно сошла с ума: осень выдалась небывало тёплой, по второму разу зацвела тундра, а льды, летом обычно болтавшиеся вокруг арктического острова, унесло течением. Море стало светиться ночью, как на черноморском побережье. Правда, постоянный ветер и туман не давали забыть, на какой находишься географической широте. Местных жителей потепление не радовало, особенно стариков-чукчей: «Это не к добру, — сокрушались они, — зима даст прикурить».
Наш отряд Института биологических проблем Севера закончил полевые исследования. А наш объект — белые гуси — благополучно стартовал с крайней южной точки острова Врангеля — мыса Блоссом — к местам зимовок на американском материке. Мы с грузом полевого оборудования прибыли в посёлок, к самолёту.
Там я познакомился с очередной жертвой романтики и, как оказалось впоследствии, моей коллегой. Инна была начальником полевого отряда из Свердловска, причём впервые пребывала в таком качестве и, закончив полевые исследования на материковой части Чукотки, раздав полевые и отправив подчинённых домой, решила побывать на Врангеля, отметиться на этом полюсе относительной (в основном из-за нелётной погоды) недоступности. Истратила крохотные полевые деньги, а чтобы не так было страшно одной, сманила рабочего из отряда — худую, как из Бухенвальда, личность с уныло повисшим, красным здоровенным носом, на конце которого постоянно висела прозрачная капля.
Вылетели они с Мыса Шмидта почти по расписанию, прибыли в посёлок и, что называется, «приплыли». На острове их никто не ждал, везти ни на какие экскурсии не собирался, и тут ещё, по выражению нашего техника Валентина, «гавкнулась» погода. Прокантовались в посёлке месяц и, по словам Инны, не чаяли, как выбраться.
Мне стало жалко так глупо вляпавшуюся коллегу, и на всякий случай я спросил:
— Деньги хоть у вас есть?
— Немного есть — на еду. Дня на три.
— А дальше что будете делать?
— Откровенно говоря, не знаю, — покраснела она, — может, на работу устроимся.
— А почему раньше не устроились?
— Да пытались, но никто не берёт, — ещё больше смутилась она.
— Я тебе дам денег. Сколько нужно?
— Ну, рублей двадцать-тридцать не помешало бы.
Тогда были семидесятые годы, булка хлеба стоила двадцать копеек. Я дал ей сорок рублей. Инна поблагодарила, обещала вернуть, на что я просто отмахнулся, и помчалась в магазин. На следующий день им крупно повезло: на остров прилетел санитарный рейс, вертолёт забрал больного, заодно и Инну с рабочим. Я от души за них порадовался, но, как оказалось, поспешил.
Дней через десять погода наладилась, и наш отряд вместе с грузом полевого оборудования вылетел на Мыс Шмидта. Каково же было моё удивление, когда я увидел Инну в буфете аэропорта! Оказалось, что романтики проели часть денег, которые были зарезервированы на обратную дорогу в Свердловск, и не знали, что делать.
Стало ясно, что с такой болезненной скромностью ребята пропадут. На работу Инна звонить боялась, отправила телеграмму с просьбой предоставить отпуск по семейным обстоятельствам. Её руководство, видимо, голову сломало, над тем, какие семейные обстоятельства могут быть у начальника отряда на острове Врангеля, ведь отряд не вёл там исследований, более того, все сроки вышли. Семья Инны находилась в Свердловске. Позвонить домой и попросить денег ей не позволяла гордость…
Я немного подумал и решил взять робинзонов с собой в Магадан.
До столицы Колымского края мы добрались довольно быстро, и в аэровокзале я спросил напрямую:
— Сколько, скажи, тебе надо денег, чтобы безболезненно долететь до дома, только не скромничай и не ври, учти, что вам потребуются средства на гостиницу и питание, пока будете ждать вылета на материк.
Вместе посидели, прикинули возможные дорожные расходы и решили, что двухсот рублей будет достаточно.
Я тут же отсчитал необходимую сумму.
— А как и когда я их буду возвращать?
— Вернёшься домой, получишь зарплату, тогда и отправишь перевод в Магадан на мой домашний адрес. Можешь и не возвращать. Просто ещё одного человека я вычеркну из своей жизни, а на деньги плевать!
Видимо, я переборщил: она заплакала.
«Нет, с мужиками все-таки проще, — подумал я, — с женским полом намного труднее: никогда не знаешь, что могут выкинуть в следующий момент».
Вечером мы поужинали вместе, потом Инна пригласила нас к себе в номер попить чаю. За чаем окончательно успокоилась, рассказала о себе и отметила, что была уже в полях, но на полярном Урале. Я в ответ заметил, что жил там еще пацаном, с родителями.
— А где? — поинтересовалась Инна.
— На реке Собь, на станции Подгорная.
— Так там же расположен наш стационар! — воскликнула она. — И вы можете запросто побывать в местах своего детства! Я всё устрою, только заранее известите.
В ответ на это предложение я надолго замолчал, поскольку на меня нахлынули воспоминания детства…
***
Мама и отчим — офицеры, жизнь с ними не была безоблачной: они много раз меняли места службы. Если в местах пребывания были условия для детей, то я жил с ними, в противном случае меня отправляли к маминым родителям в Саратов.
Отчим ушёл на войну в семнадцать, более двух лет провёл на передовой. Вернулся с фронта, напичканный осколками, покрытый многочисленными шрамами. Я никогда не называл его отчимом. Он и сейчас, хотя уже четыре года, как ушёл из жизни, остаётся для меня настоящим Отцом с большой буквы.
Для того чтобы я вырос мужчиной, много сделал мой дедушка со стороны матери. В прошлом оперный певец, весельчак, рыбак, настоящий кладезь народной мудрости — он, по сути, являлся для меня вторым отцом. Таким образом, хотя родного отца я лишился ещё до своего рождения, и от него ничего мне не досталось, кроме жизни, я имел двух отцов и бесконечно благодарен обоим за их любовь и заботу.
О том, что мама вышла замуж второй раз, я узнал от дедушки, когда мы жили в городе Марксе — это вверх по Волге от Саратова, на территории бывшей республики немцев Поволжья. В тот городишко дедушка с бабушкой временно уехали из голодного Саратова. Дедушкиной пенсии, а она у бывших артистов всегда была крохотной, не хватало на жизнь. В Марксе дед устроился учителем пения сразу в три школы, да ещё и в колонию для малолетних преступников. Бабушка прирабатывала шитьём на дому. Специально для меня завели козу, которая исправно давала около полутора литров молока в день. Так что жили мы относительно безбедно.
Мама в то время работала в Молдавии, примерно раз в месяц присылала посылки — в основном фрукты. Там-то она и нашла свою любовь и опору. У отчима было только неполное среднее образование, пришлось ему окончить школу, затем он продолжил учёбу, уже по военной линии.
Так они оказались в Багратионовске, неподалеку от Кёнигсберга (ныне Калининград). Этот небольшой уютный городишко ранее назывался Шпандау, было там училище СС, вот в его-то зданиях после войны разместилось Калининградское среднее военное училище МВД (ныне Саратовское высшее пограничное училище). Туда отец и поступил учиться, окончил его в 1952 году. Мама работала по специальности — операционной медсестрой в военном госпитале. Вскоре после того, как отца зачислили курсантом, он приехал в город Маркс, познакомился с мамиными родителями и увёз меня в Багратионовск.
Государственная граница с Польшей проходила в двадцати метрах от нашего дома. Город запомнился ухоженным немецким кладбищем, которое пощадила война. Наш дом располагался за погостом. Поражало обилие стрелкового оружия: его можно было найти где угодно. Город был заполнен военными, на некоторых развалинах сохранились таблички: «Проверено — мин нет». Но не всё ещё было проверено — вскоре после моего приезда соседский мальчишка пошёл с другом за хлебом в магазин, на обратном пути по малой нужде зашёл в руины. Товарищ не стал его ждать, отошёл шагов на тридцать, и позади грохнуло. Видимо, мина была мощной, поскольку хоронили парнишку в закрытом гробу. После этого случая сапёры неделю прошаривали весь город в поисках немецких «сюрпризов», а мальчишкам было запрещено даже думать о развалинах.
Спустя месяц я на половинку армейского бинокля выменял немецкий автомат. Дождался, когда родители ушли из дома, сел, снял автомат с предохранителя, оттянул затвор ногой и, зажав оружие коленями, нажал на курок. «Шмайссер» задёргался, как живой, держать было тяжело, и мне казалось, что стрельба никогда не закончится.
Тут в дом ворвался отец, мгновенно оценил ситуацию и что-то сделал такое, что я улетел в один угол, автомат в другой. Я схлопотал от него подзатыльник — первый и последний. Думал, не миновать порки, но он лишь изъял автомат, предупредив, чтобы ничего никому не говорил, особенно матери, и чтобы к оружию без его разрешения больше не прикасался и не тащил домой. Я понял, что у меня впервые появился не только отец, но и настоящий друг.
Как и все мужчины, он был подвержен страстям: футбол, охота и рыбалка. В мячик он, видимо, не наигрался в детстве, затем, понятно, война. Впервые я видел его на футбольном поле в Багратионовске. Как он играл, хорошо или плохо, трудно судить спустя столько лет. Запомнилось лишь, что мы с мамой сидели на трибуне, всё время искали его глазами и орали изо всех сил, как заправские болельщики, даже охрипли.
Не помню, чтобы отец ходил на охоту, а на рыбалке бывал часто и однажды принес здоровенную живую щуку, она разевала зубатую пасть, напоминая сказочную щуку, которая осчастливила Иванушку-дурачка. Мне всё время казалось, что она вот-вот заговорит человеческим голосом, и я даже удивлялся, что она молчала.
Был у нас в Багратионовске пёс Памир, страшноватый на вид — помесь немецкой овчарки с борзой. Днём сидел на цепи, одним концом прикованной к кольцу в стене дома, на ночь отец отпускал Памира караулить дом — ну вылитая собака Баскервилей!
Утром под старой кушеткой, на которой пёс обожал отдыхать, обычно лежали две-три заячьи тушки и зачастую ещё одна половинка. Мама не одобряла ночных похождений Памира, а мы с отцом были им довольны: чтобы прокормить такого гиганта, требовались немалые деньги, а пёс сам добывал пропитание, да ещё с хозяевами делился добычей.
Несмотря на ужасный вид, Памир был доброго нрава, всех людей считал друзьями. Это очень огорчало родителей, поскольку я оставался дома один с утра до вечера, а время было послевоенное, неспокойное.
Я частенько ходил на немецкое кладбище — прямо за домом. Война обошла его стороной: целы остались великолепные мраморные и бронзовые памятники, склепы и многочисленные деревья. У ограды росло громадное сливовое дерево, усеянное большими жёлтыми плодами, столь сочными, что они лопались на солнце, над деревом гудели осы и пчёлы, привлечённые сладким ароматом. Я частенько лазил лакомиться фруктами. Поскольку кормящее древо росло рядом с домом, я не запирал дверь на замок.
Не знаю, сколько я просидел на ветвях в тот день, когда увидел отца: в сопровождении двух военных он вёл какого-то мужика со связанными за спиной руками. Я подождал, пока они отойдут на приличное расстояние, и побежал домой. Встревоженная мама набросилась на меня, потрепала за шиворот, а потом рассказала, в чём дело.
Оказывается, ей позвонил отец и попросил подойти домой, поскольку пригласил своих то ли друзей, то ли командиров на обед. Пришли они с ней почти одновременно и застали жуткую картину: на полу гостиной лежал на животе, прикрыв голову руками, здоровенный мужик, а над ним, слегка касаясь шеи клыками, возвышался пёс. Он вырвал цепь из стены вместе с кольцом, сбил злодея с ног и готов был порвать ему шею, как зайцу. Вот, оказывается, что скрывалось за внешней добротой нашего Цербера. Это был могучий зверь, в котором причудливым образом переплелись доброта и преданность хозяевам, инстинкты охотничьего пса и свирепый нрав немецкой овчарки. Надо ли говорить, что после случившегося мама уже не ворчала, когда Памир возвращался с ночных похождений. Его освободили от железной цепи, однако он не злоупотреблял доверием: по-прежнему скромно лежал на кушетке этаким милым добряком. А соседи и сослуживцы отца и мамы стали после того случая воздерживаться заходить к нам в гости.
Когда отец окончил училище и настала пора распределения, бывшему фронтовику предложили на выбор несколько мест службы. Он решил посоветоваться с матерью. Всю войну мама была операционной медсестрой, повидала немало, была даже на Курской дуге и окончила войну лейтенантом медицинской службы, но оставалась восторженной оптимисткой и предложила поехать на Север, где, как ей казалось, можно увидеть белых медведей. Отец не возражал, а моим мнением никто не интересовался.
Так мы оказались в Воркуте. Странный, надо сказать, город. Что нас ожидало, можно было понять по пассажирам — военным и шахтёрам. Когда ехали туда на поезде, я ожидал увидеть бескрайние снежные просторы, но поле зрения загораживали мрачные заборы, которые защищали железнодорожный путь от снежных заносов.
Кстати, такие деревянные щиты местами сохранились на Колымской трассе, в Магаданской области, и там, и там их возводили зэки. Поражает качество работы. Ведь прошли десятилетия — и ничего, стоят себе, не думают падать.
В Воркуту мы прибыли ближе к вечеру, и ещё на подъезде к городу я поразился тому, что снег исчез. Вернее, стал черным, не отличишь по цвету от каменного угля. Над городом висело облако дыма, а внутри высились окружённые колючей проволокой большие чёрные горы с какими-то колёсами наверху. Между ними стояли тёмные, словно закопчённые, дома. К этим горам, которые, как я узнал у мамы, назывались шахтами, утром и вечером приезжали закрытые машины с военными номерами, шли колонны странно одетых людей, в сопровождении военных с автоматами и овчарок.
Я спросил у мамы, что это за рабочие и от кого их охраняют.
— Это нас от них охраняют, поскольку они преступники, зэки. Работают под землей, добывают уголь, такой чёрный камень, который очень хорошо горит, — ответила мама. — Если они будут хорошо работать, то Родина их простит, и они вновь станут честными советскими людьми.
Уже позже, из разговоров взрослых я понял, что зэков очень много, сидят они в особых лагерях, а город Воркута — столица огромной территории, на которой расположено множество лагерей.
Утром пошли мы с мамой на базар. Там было всё: свежие ягоды, огурцы, помидоры, лук, дыни, арбузы, различные сорта мяса, колбас, рыбы, даже свежий омуль, которого живым привозили в громадных цистернах с водой прямо с Байкала. Такого изобилия я не видел ни в Саратове, ни в Багратионовске.
Чуть поодаль замороженное огромными кругами молоко: отпиливают ножовкой, сколько надо покупателю. Молочные опилки падают на снег, им очень радуются немногочисленные собаки. Кстати, пса там тоже можно купить, ценились вогульские лайки, из-за густой шерсти похожие на маленьких медведей.
Поражало отсутствие деревьев и узкоглазые низкорослые люди в одежде из шкур, с ножами на поясе. Это были представители малой народности — коми. Они торговали меховой одеждой и пимами, меховыми тапочками, искусно расшитыми бисером, продавали мороженую рыбу и оленьи туши, причем животных резали тут же, на базарной площади — не очень-то привлекательное зрелище. Гораздо интереснее было наблюдать, как выбирают пимы или меховые тапочки: обувь всевозможных размеров и расцветок лежала большой горой. Покупатель лезет наверх, роется, выбирает и примеряет обувку, торгуется с постоянно улыбающимся продавцом, скатывается к подножию и расплачивается.
По дороге домой мама купила эмалированную кастрюлю, положила в неё килограмма два мороженого, которое там продавалось не в стаканчиках, а на вес. Отец пошёл доложиться на новое место службы, а мы с мамой напряглись, съели всё мороженое и заангинили. Но отчего это произошло, не узнал никто: это был наш секрет. Я лишний раз убедился, что мама — верный друг!
Что меня ещё сильно поразило в Воркуте — обилие тараканов. Сказать, что их много, означало бы не сказать ничего. Днём они не проявляли себя. А вот вечером и особенно ночью было нашествие. Помню, как-то захожу на кухню, включаю свет: на потолке, прямо над плитой, примерно три квадратных метра сплошь покрыто тараканами. Сидят, плотно прижавшись друг к другу, и весь этот живой ковёр шевелится, похоже даже, что они о чём-то совещаются. Временами некоторые из насекомых, видимо, сильно задумавшись, падали, но над плитой успевали раскрыть крылья. Как маленькие самолетики, облетали плиту и приземлялись на кухонный стол либо на пол.
Видимо, от тепла и вкусного запаха у них кружилась голова, и они иногда падали на раскалённую плиту либо прямо в кастрюлю, на сковороду, варились или жарились заживо. Находя в пище насекомых, отец делал ядовитые замечания, а мама утверждала, что это жареный сухой лук.
Борьба с коричневой чумой велась упорная, но безуспешная. Отец поливал тараканов из клизмы уксусной эссенцией, но тем все нипочём. На место погибших вставали новые рыжие воины, и у отчаявшихся жильцов опускались руки. Тараканы доминировали везде: на кухне, в ванной и туалете, в спальне. Самое удивительное, по людям не лазили, и, на мой взгляд, мама просто перестраховывалась, на ночь затыкая нам уши ватой.
Соседи беззлобно вышучивали самих себя: мол, борьба с тараканами бесполезна, на Севере эти чудовища жили до нас тысячелетиями, так что люди, пришедшие совсем недавно, им не конкуренты: выроют весь уголь, Воркута захиреет, а тараканы останутся победителями. Таким и запомнился европейский Север: чёрным снегом и обилием тараканов.
Везде, где бы мы ни жили, у нас в доме были собаки, редко одна, чаще две, причём обе охотничьей породы. К сожалению, собаки в Воркуте у нас не было, поскольку мы жили в коммунальной квартире. И вообще, насколько я помню, в городе их было совсем мало, за исключением овчарок у конвоя, который выводил на работу заключённых.
Как только наступила весна, отец начал готовиться к охоте. Он снаряжал патроны, долго чистил и смотрел стволы ружья, точил охотничьи ножи, готовил ещё какие то непонятные мне тогда вещи. Занимался он подготовкой достаточно основательно и, как я сейчас понимаю, это был прекрасный повод для ухода от всех домашних забот. Мама изредка отпускала ехидные замечания по поводу этого процесса, но, в общем, не мешала. Я был в восторге, тем более что он обещал взять меня на охоту с собою.
Хмурым весенним утром мы вышли из дома. Как добирались до места охоты, я помню смутно. Помню лишь, что меня поразило обилие птиц и их гам. Тундра буквально кишела ими, большими и маленькими. И все орали. Особенно меня напугали вопли гагары. Если вы не знаете ещё, как вопят грешники в аду — послушайте брачные вопли белоклювой гагары. Это нечто такое, что трудно передать словами. Будто кого-то режут, а заодно и душат.
Кругом, насколько хватало взгляда, расстилалась плоская, как стол, тундра неприглядного ржаво-жёлтого цвета. И везде была вода: болота, ручейки, озёрца и большие озёра. Вода хлюпала под ногами, мох был ею пропитан, и сухими были только самые верхушки огромных кочек. Кроме того, день был безветренный, а испарения от воды были настолько сильные, что лицо мгновенно покрывалось потом через десяток-другой шагов. Мне кажется, что отец, как и я, несколько обалдел от всего этого, но, тем не менее, упорно продвигался в глубь тундры. Наконец мы увидели небольшой островок, почти весь окружённый водой и заросший карликовой березкой. Мы осторожно на него перебрались, и обнаружилось, что там нога не проваливалась и было несколько суше, чем в остальных местах. Отец решил здесь остановиться. Он достал из рюкзака кусок брезента, ножом нарубил веток березки, сверху покрыл их брезентом, а на него уселись мы. Я с любопытством глазел по сторонам, а он расчехлил, собрал и зарядил ружье, выложил патронташ, достал бинокль и стал осматривать тундру и небо.
Сидеть мне нравилось, тем более что начало проглядывать солнышко, я прилично устал от ходьбы по мокрой тундре, да и прибавил энтузиазма здоровенный бутерброд с колбасой, который я уплетал за обе щёки. К северу от островка лежало небольшое поле, покрытое нежной зеленой травкой, как полянка в лесу. Только я хотел встать, чтобы получше его разглядеть, как отец тут же взял меня за шкирку и уткнул носом в брезент. Только я стал сопротивляться, как он еще теснее прижал меня носом к брезенту и выдохнул:
— Замри, летят!
Было очень обидно так лежать, тем более страшно хотелось посмотреть, кто летит, откуда и куда? Но тут над головой так дважды бабахнуло, что я ещё теснее, уже по собственной инициативе, уткнулся в брезент, и мне совсем рас¬хотелось смотреть на тех, кто откуда-то летел. Лишь я очухался и стал понемногу подниматься, как над головой опять грохнуло, и я вновь уткнулся в брезент. Не помню, сколько продолжалась эта канонада, помню только, что отец сам меня поднял за шиворот и сказал, что патронташ пустой и надо его пополнить. Я посмотрел вокруг и увидел, что вокруг островка и прямо возле нас лежали неподвижные утки. Несколько штук их виднелось на зелёной полянке. Мне почему-то стало жалко убитых уток. Но отец встал, стал их собирать и прятать в рюкзак. Поневоле пришлось ему помогать. А он тем временем решил собрать уток на зелёной полянке. Но, сделав по ней два шага, остановился и позвал меня.
— Сынок, — сказал он, можешь достать этих уток, только иди осторожно!
Я бросился выполнять его просьбу. Идти было интересно, полянка пружинила под ногами и как бы дрожала. Я дошёл до первой утки, потянулся к ней, и тут ближняя к утке нога мягко стала уходить вглубь.
— Ничего не бойся, просто ляг на живот, — спокойно крикнул отец.
Я послушно лёг на живот.
— А теперь постарайся перевернуться на спину и медленно попробуй вытянуть ногу, вновь громко сказал он.
Почему на спину, подумал я, но попробовал перевернуться. Чтобы было удобно, опёрся одной рукой, но и она тоже стала уходить, как в кисель. Я испугался, выдернул уходящую вглубь руку и инстинктивно раскинул руки в стороны. Стало страшно потому, что мне показалось, что полянка живая и хочет меня проглотить.
По совету отца, лёжа плашмя, стал очень осторожно тянуть на себя ушедшую вглубь ногу. Видимо, то, что я теперь опирался всем телом, помогло мне её вытянуть, и полянка отпустила ногу с легким вздохом. Но стало жалко упускать утку. Я дотянулся до неё и взял в руку. Но только стал опираться другой, как рука вновь стала уходить вглубь.
— Утку можешь не брать, нам и так их будет тяжело нести, заметил отец.
Но не тут-то было. Я нашёл новое решение, взял утку зубами и как пёс пополз к нашему островку. Теперь я понял, что вставать мне нельзя, как и резко опираться одной ногой или рукой. Полз я с отдыхом, не спеша, как и советовал мне отец. Таким образом, благополучно добрался до нашего островка, отдал утку и свалился весь мокрый, как мышь. И лишь взглянув на совершенно белое, с искусанными в кровь губами, лицо отца, я по-настоящему испугался.
Охотиться мы больше не стали. Помню, как сидели у небольшого костерка, сушили одежду, поскольку промокли, как оказалось, оба, и я почему-то всё время стучал зубами. Затем отец дал мне выстрелить из ружья, и я, если бы он меня не поддержал, свалился бы от отдачи, а он сказал, что поздравляет меня с первой в моей жизни настоящей охотой.
Домой мы вернулись быстро, поэтому мама была довольна. Я поел и лёг спать. О случившемся на охоте приключении мы ей ничего не сказали и вообще об этом с ним не говорили до той поры, пока я сам не стал отцом.
Как-то, обсуждая все наши с ним походы, я напомнил ему эту первую в своей жизни охоту. Он странно на меня поглядел и сказал, что он за свою жизнь ужас испытал два раза. Первый — на войне, когда случайно попал под обстрел снарядами наших знаменитых «катюш», а второй — когда я попал в это проклятое болото. Немного помолчал и сказал, что если бы я утонул, он бы там и застрелился. Больше о первой моей охоте не говорили.
Но с тех пор, бывая в тайге и тундре, сразу отмечаю эти коварные изумрудные лужайки, а заодно вспоминаю островок, первую охоту и мужество настоящего охотника, моего отца, благодаря которому я стал охотником и мужчиной.
Конечно, основным событием в Воркуте было то, что там родился Игорь. Первого моего брата — Юру мама родила еще в Багратионовске, но он прожил всего неделю и по непонятным причинам умер. Случилось это так быстро, что его рождение и смерть как-то плохо отпечатались в моей памяти. Следовательно, Игорь был вторым. Жаль, что родился он в моё отсутствие. Поэтому факт его рождения не привлёк особого моего внимания. А братские чувства мы познали позже, до этого ещё надо было дорасти.
На время беременности мамы и рождения брата меня опять отправили к родителям мамы. Как ехали из Воркуты в Ленинград, помню отрывочно. Мы с отцом пошли поужинать в вагон-ресторан. В одной его половине расположились военные, в другой — штатские. Я сидел с отцом и каким-то военным с большими звездами на погонах и уплетал шницель с макаронами, а отец с соседом по столу заказали маленький графинчик водки и шашлыки, мне до смерти хотелось попробовать хоть кусочек, но я стеснялся попросить.
Когда взрослым принесли графинчик с водкой, штатские, сидевшие неподалеку, переглянулись и что-то сказали официанту. Тот вскоре принес им красивые пузатые бутылки, на которых был нарисован восход солнца. Этикетка напоминала мне широко распространённую среди зэков наколку на тыльной стороне ладони. Я наклонился к отцу и спросил:
— Папа, а что, из таких бутылок дают пить только зэкам?
Отец с попутчиком переглянулись.
— Откуда ты это взял?
Я объяснил, они расхохотались. Между тем посетители за соседним столом открыли бутылки, отпили прямо из горлышка, затем раскрутили бутылки, подняли к губам, и я с удивлением увидел, как жидкость льется в горло без глотательных движений.
— А сын твой, видимо, прав, — заметил военный с большими звездами, — скорее всего, это не шахтеры, а освободившиеся зэки — наливаются армянским коньяком.
Конечно, после этого я попробовал тайком от отца влить в себя из бутылки минеральную воду, чуть не захлебнулся и понял, что здесь требуется особое искусство.
В Ленинграде мы лишь пересели с одного поезда на другой и через некоторое время прибыли в Саратов, куда к тому времени вернулись дедушка с бабушкой — они жили у мачехи деда — бабки Поли. Несмотря на преклонный возраст — в то время ей перевалило за девяносто — она была отчаянной хулиганкой, за обедом регулярно выпивала сто грамм водки, настоянной на полыни, которую называла «трифоль», и никому не давала пробовать, после чего шла поругаться с соседями и вскоре с чувством исполненного долга ложилась отдыхать.
Как-то она в пьяном виде свалилась с подловки (так саратовцы называют чердак дома) и сломала шейку бедра. Ей сделали операцию в Саратовском ортопедическом институте: скрепили кость болтами из нержавейки, и она стала ходить без костылей, слегка прихрамывая. Как чудо хирургии её возили по разным конгрессам, от чего бабка непомерно возгордилась.
В Саратове я пошел в школу. Учиться не хотел, регулярно сжигал букварь. Раз меня застукал дед и хорошо выдрал. Учение пошло на лад, и я окончил второй класс с похвальной грамотой.
Мама решила, что я достаточно пожил с её родителями, и отец опять увез меня в Воркуту. Когда я вновь увидел северный город, обратил внимание, что вокруг шахт убрали колючую проволоку, правда, не у всех, военных стало поменьше, снабжение похуже.
Конечно, я с нетерпением ждал встречи с братом. Климат Воркуты отразился на нём не лучшим образом: мальчик переболел туберкулёзом, на всю жизнь приобрёл худосочное телосложение и здоровьем не блистал. Зато вредности в нём было — хоть отбавляй. Он постоянно что-то вытворял. Например, открывал форточку и выпускал туда кота. Или бегал по дому и всех расстреливал из водяного пистолета, сам мокрый с ног до головы. От этих подвигов он постоянно простужался и тяжело болел. Да и воздух в Воркуте — не продышишься от угольной пыли.
Возможно, поэтому, когда отец получил повышение по службе, мы перебрались на приполярный Урал, ближе к Салехарду, в один из самых страшных лагерей, который располагался в местечке, называемом станция Подгорная. Туда из Воркуты и далее от станции Абезь проложена железнодорожная ветка, не обозначенная на официальных картах Советского Союза. По ней шли эшелоны с зэками к местам заключения. На один из таких поездов сели и мы.
Уезжали глухой ночью. Солдаты занесли наш багаж в отдельно стоящий вагон. Затем маленький паровоз взял наш вагон и потащил куда-то в глубь железнодорожных путей. Из окна было видно, как вагон остановился в месте, залитом слепящим светом множества прожекторов. Было очень много солдат с автоматами и овчарками. Мы немного постояли, а затем кто-то сильно толкнул вагон.
Увидев мой испуг, отец сказал, что нас прицепили к эшелону. Вагон был купейный. Проводник в военной форме вскоре принес нам несколько стаканов чая в красивых тяжёлых подстаканниках, мама достала домашние плюшки, мы почаёвничали и легли спать. Ни за чай, ни за постель не платили.
Всю ночь поезд шёл без остановки, и лишь утром я увидел в окошко, что вместо тундры за деревянными щитами зелёной стеной стоит лес.
— Да это же настоящая тайга! — радостно сказал отец.
Вскоре мы прибыли на станцию. Вместо вокзала там крохотный домик, скорее, будка. Возле неё нас встретили военные.
Как оказалось, наш вагон был самый красивый, зелёного цвета, и в нём кроме нас находилось ещё несколько офицерских семей, но без детей. Это меня огорчило. Но родители успокоили, что в посёлке есть дети и даже школа-четырёхлетка. Кроме нашего вагона, было ещё несколько простых, неокрашенных. В каждом — по одному маленькому зарешеченному окну, а где двери, я не разглядел.
После того как мы вышли из вагона, поезд проехал немного и встал. Его окружили вооруженные солдаты с овчарками, а из вагонов, почему-то положив ладони на затылки, стали выпрыгивать люди. Пробежав несколько шагов сквозь вооружённый коридор, они вставали на колени, по-прежнему держа руки за головой. Военные всё время на них кричали, а те молчали. Я и без объяснений понял, что это были зэки, которых, в отличие от нас, встречал конвой.
Нас ожидала машина. Солдаты погрузили вещи, мама взяла меня с братом Игорем за руки и хотела повести к машине, но я упёрся и отказался идти. Родители оторопели. А смутило меня то, что ступить невозможно было, чтобы не задеть ягоды — сплошной брусничный ковёр, в глазах рябит — жалко давить. Отец и остальные взрослые подняли меня на смех: какие, мол, нежности. Отец нагнулся и тихо шепнул, что я уже большой парень и не нести же меня на руках на виду у всех.
Довод был неотразимый, поэтому, не без содрогания, я пошёл по ягодам к машине. Быстро домчались до посёлка. Нас подвезли к отдельному дому, где нам предстояло жить. Отец поехал представляться новому начальству, а мы с мамой стали распаковывать чемоданы и устраивать свой быт.
Как и на квартире в Воркуте, в этом доме было многое приготовлено для жизни: и мебель — от стола, стульев до шкафов и кровати с постельным бельем — и кухонная утварь, и посуда, керогаз, дрова, и уголь для печки, большая бочка с водой, настольная лампа с абажуром, заправленные керосином лампа и фонарь «летучая мышь». До сих пор не пойму, почему он так называется. На всех крупных вещах на видном месте стояли белые инвентарные номера. Какие-то цифры были на постельном белье и одеялах. Меня это уже не смущало: офицеры должны быть лёгкими на подъём и не обрастать барахлом, в любую минуту оперативно собраться и отбыть к месту нового назначения.
Моя тёща, дочь одного из руководителей госбезопасности города Калинина, жила в такой же квартире. Семья лишились крова в момент, когда её глава попал в лагерь — в первую волну репрессий против чекистов. Через два года он погиб. Ордер на арест был подписан самим Ежовым.
Она не стала публично отказываться от отца и, конечно, поплатилась за это: в отличие от старшей сестры, ей был закрыт путь в комсомол и институт. Сразу после ареста семью из трёх человек выселили из квартиры — в комнату в коммуналке. Правда, конфисковывать вещи не стали. На деньги, вырученные от их продажи, семья прожила с полгода, потом девчонки пошли работать, а мать впала в тяжелейшую депрессию, от которой не оправилась до конца жизни.
Вследствие сложных зигзагов судьбы мать моей жены оказалась в Магадане, где прошла нелегкий путь от горничной до заведующей корпусом «Центральный» гостиницы «Магадан». Слава Богу, жива до сих пор, не изменила памяти своего отца, по-прежнему считает его образцом офицера и человека. По моему глубокому убеждению, такие люди достойны всяческого уважения. Отца её, конечно, посмертно реабилитировали, но что толку — семья разрушена, а судьбы исковерканы. Слабое утешение: вдове в порядке компенсации дали однокомнатную квартиру-хрущёвку, в которую она перебралась из крохотного аварийного домика вместе с дочерью — моей будущей женой.
Когда при мне начинают огульно охаивать всех чекистов разом, я каменею: ведь они первыми пошли под нож сталинских репрессий. Об этом мало кто пишет и почти никто не знает: так называемая «демократическая и свободная» пресса теперь избегает этой темы.
Нам с братом надоело сидеть дома, я отпросился у мамы погулять. Улица в посёлке, как таковая, отсутствовала: было около десятка зданий, в том числе массивный барак, где размещались лагерная администрация и медпункт для жителей, крохотные здания школы, магазина и бани.
Неподалёку от домов находился ОЛП (общий лагерный пункт), окружённый высоким дощатым забором и опутанный колючей проволокой. Были ещё деревянные вышки, причём на каждой находился, помимо часового, мощный прожектор. Почти примыкая к ОЛП, располагалась небольшая казарма для солдат. Около неё — турник, бревно и какие-то непонятные специальные спортивные снаряды. Прямо посреди посёлка стоял большой столб с чёрным жерлом репродуктора. Между посёлком и железнодорожной станцией стояло приземистое здание с высокой чёрной трубой, в котором размещался локомобиль — так называлась небольшая электростанция: работая на угле, она снабжала электричеством весь посёлок. Локомобиль был похож на маленький паровозик, только без колёс. Мы частенько бегали с мальчишками погреться и посмотреть, как он работает. Посторонних взрослых туда по каким-то причинам не пускали.
Почему станция называется Подгорная, понятно: посёлок расположился у подошвы пологой горы. Какие-то развалины неподалёку. Как я узнал впоследствии, раньше тут уже был лагерь — каторжников, почему-то в спешке ликвидированный. Каторжане валили лес, изготовляли топорища и ручки для лопат, кайлили гору, отвозили щебёнку на тачках на станцию и грузили там в вагоны. Об этом рассказал отец. Раз он сломал топорище и по совету друзей пошёл в развалины старого лагеря. К своему изумлению, обнаружил несколько сотен прекрасно изготовленных, но уже сгнивших топорищ.
В отличие от заключённых прежних времён, нынешние не работали, а просто отбывали свой срок. А «срока», как поётся в известной песне, у них были огромные. Туда попадали самые отъявленные — те, кому расстрел заменили сроком в 25 лет, воры-рецедивисты и убийцы. После войны к ним добавились те, что активно сотрудничали с фашистами и служили в специально созданных частях германского вермахта: представители Прибалтики, Украины, народностей Кавказа. Впрочем, и русских хватало.
Внутри лагеря находился ещё один, окружённый своим забором, колючкой и вышками. Там сидела самая отборная публика — у кого срок перевалил за пятьдесят, а у некоторых и за сто лет. В том лагере часто находили трупы: там играли в карты, ставили на кон жизнь. Никакие амнистии на этих заключённых не распространялись. И даже кто-то из них вдруг мог бы отбыть чудовищный срок, вернуться домой ему бы не дали, оставили ссыльнопоселенцем.
Поскольку этим сидельцам терять было нечего, по весне начинались побеги. Кого не пристреливали во время погони, тому набавляли срок почти автоматически. За преступления, совершённые в зоне — тоже. Как говорили между собой родители, один уникум умудрился нахватать 129 лет срока.
Мой отец ведал кадровыми вопросами, работа вроде бы, по обычным меркам, сугубо бумажная. Но в лагере своя специфика — когда случались побеги, он, как и большинство офицеров, отправлялся в погоню.
Однажды заключённые устроили массовый побег. Посёлок перешёл на особый режим. Отца не было трое суток. Пришёл не один, приволок на себе зэка: отловил в тайге с повреждённой ногой. Тот просил отца: не мучься, пристрели, всё равно за меня ничего не будет, а у тебя дети. И, правда, случись такое, отец не понёс бы никакого наказания. Он оказал раненому первую помощь, двое суток тащил по тайге, делился хлебом.
Зэки оценили милосердие офицера, он у них «вошёл в авторитет» и мог свободно входить один в зону, никогда и никто из спецконтингента не оскорбил его ни словом, ни действием.
Возраст у зэков был разный: от сравнительно молодых мужчин до пожилых и древних. Несколько стариков пользовались привилегиями: на день их выпускали за зону — заниматься хозяйственным обслуживанием — колоть дрова, топить печи в комендатуре, чистить от снега дворы, рыть ямы. Некоторые из них были настолько стары и слабы, что никакой общественной опасности, по мнению начальства, не представляли, к ним не приставляли конвой. Вечером они сами приходили в лагерь — ночевать. На воле можно было подкормиться, но еду они не клянчили, были рады любому куску.
Мама постоянно меня предупреждала, чтобы держался от греха подальше, а я всё не понимал, о чём она. Вот дед Прокоп или просто Дед — благостный и безобидный хохол — на старенькой лошадке развозил по домам воду из речки. Из здоровенной бочки, укреплённой на телеге, ведром таскал воду в дом и наливал до краёв стоящие на кухне бочки. Это была его главная обязанность.
Маленький, худой, седой, как лунь, с подслеповатыми глазами, доброй улыбкой — разве такие бывают злодеи? Он любил маленьких детей, охотно катал их на лошади. Особо выделял моего брата Игоря. Может, потому, что тот в свои два года был проказлив, как маленький бесёнок. Дед лучился морщинами и кричал:
— Горик, Горик, йди, дитятко, до мене, покататися на кош!
Тот радостно мчался к Прокопу, и вместе они разъезжали по посёлку. Однажды эту картинку засекла мама и задала мне трёпку, строго-настрого запретила подпускать Игорька к деду. Я был в полном недоумении, а объяснение получил спустя много лет — мне сказали, что на счету у «доброго дедушки» было 29 убийств, причём более половины совершено с особой жестокостью.
Когда мне говорят, что при Сталине в лагерях сплошь сидели невинные жертвы, я хотя и не вступаю в споры, но вспоминаю деда Прокопа.
…Посёлок был окружен тайгой. Места уникальные. Около посёлка протекала река Собь, левый приток Оби. Нигде больше я не видел столько рыбы. Когда мальки хариуса скатывались вниз по течению, вода становилась серой. За перекатами, широко разинув пасти, стояли огромные, как брёвна, таймени, процеживали воду и заглатывали мальков, словно киты.
Ловили хариусов, как и на Колыме, на мушку. Лесу, часто из конского волоса, привязывали к длинной жердине, комель которой упирался в ногу. Особое искусство состояло в том, чтобы мушкой попасть в водоворот у какого-то из камней. Почти за каждым дежурил хариус, который с лёту хватал наживку. Тотчас следовал взмах жердью, хариус описывал красивую дугу, шлепался на берег. Ловили, как при коммунизме — по потребности.
Тайменя ловили на мышь, которой почему-то надо было слегка подпаливать хвост. Наживляли на тройник, прикреплявшийся к прочной просмоленной бечеве или капроновой полуторамиллиметровой леске. Приманка забрасывалась спиннингом на середину реки, лучше всего под вечер.
Однажды мы с отцом пошли за тайменем, и такой хватанул, что крепкого мужика чуть не стащило в воду! Пришлось отцу бежать вниз по течению, благо лески на барабане спиннинга было достаточно. Но мы бы упустили добычу, если бы не перекат, на который вынесло рыбину. Отец не сплоховал, подхватил здоровенную палку, подбежал и несколько раз стукнул тайменя по башке. Тот сразу «задумался», и мы вдвоём еле-еле вытащили гиганта на берег. Да посёлка еле допёрли, делая остановки на отдых. Мама ахнула, увидев добычу. Мы и варили, и жарили, и солили, и больше половины отдали соседям, всё равно остатки пришлось скормить собакам.
Вот уж где край непуганого зверя и птицы! Куропатки у нас разгуливали возле дома. Однажды мама увидела выводок в окно кухни и попросила застрелить из мелкашки штуки три на обед. Открываю форточку, и, пожалуйста: щёлк, щёлк, щёлк!
Кстати, пулевой стрельбе она меня и обучила. Сама стреляла — как снайпер. Как-то я попросил её показать класс. Мама улыбнулась и велела принести малокалиберную винтовку и пачки три патронов на крыльцо.
Во дворе, метрах в двадцати от дома, у нас стояла уборная. Мама зарядила винтовку и сказала: мол, мужики хоть народ и мастеровой, но с головой у них часто нелады. Например, уборную сделали хорошую, но окошечко для притока свежего воздуха пропилить — не хватило ума. Но ничего, такова уж женская доля, всё за них доделывать. С этими словами открыла пальбу. Я еле успевал подавать патроны. В результате мама пулями выбила над дверью уборной небольшое окошечко в форме бубнового туза.
— Ну вот, теперь хоть будем свежим воздухом дышать, — заметила с удовлетворением, любуясь результатом.
Я сидел, разинув рот. Он у меня раскрылся ещё больше, когда дверь уборной открылась, и появился, застёгивая галифе, отец. Тут уже рот открылся и у мамы. Отец провёл рукой по окошечку, подошёл и попросил меня принести большой напильник:
— Окошечко хорошее, но края надо зачистить.
— Ваня, что же ты молчал?
— А зачем кричать? Я крикну, у тебя рука дрогнет, и схлопочу пулю от своей собственной жены! А так я спокойно прождал возле толчка, жаль, неудобно со спущенными штанами лежать!
Они рассмеялись, инцидент был исчерпан. Теперь, много лет спустя, имея первый разряд по пулевой стрельбе, я не без волнения смотрю соревнования биатлонисток, вспоминаю мамин урок и думаю, что она могла бы легко составить конкуренцию любому мастеру спорта.
Видимо, недаром говорится: каждый человек — кладбище талантов. Мама росла болезненным и слабым ребёнком. У неё сердце отставало в росте от остальных органов, не справлялось с нагрузкой, поэтому к девочке липли всякие болезни. Она было лишена способности к точным наукам, и математика с физикой были для нее, как для папуаса управление атомной электростанцией. Зато рано проявились её необычайные способности к рисованию и лингвистике. Она подала документы в Суриковское училище, но провалилась на вступительных экзаменах. Надо было написать этюд маслом, а она из-за бедности никогда маслом не писала, работала только карандашом и акварельными красками. Профессор живописи, увидев её плачущей у доски со списками поступивших, спросил, в чём дело. И когда она рассказала ему всё, как есть, очень возбудился и был готов похлопотать за неё. Но кончались деньги, занимать было не у кого, и она вернулась в Саратов. Там поступила на медицинские курсы, затем грянула война, и она заявила родителям, что идёт на фронт. Те были в шоке, но тут проявился характер, и на фронт моя будущая мама все-таки ушла. Родные очень за неё переживали, но отдавали должное мужественному и взрослому поступку дочери. Её продаттестат помог выжить в голодном военном Саратове.
На фронте мама между делом выучила немецкий и польский языки, а после войны — украинский и молдавский. Живя в Черновцах, стала понимать и еврейский. Сейчас живёт одна под Саратовом в районном центре Лысые Горы и, хотя ей уже за восемьдесят лет, живо всем интересуется, много читает и вполне довольна жизнью, только переживает, что мы с братом живём друг от друга далеко и редко общаемся. Конечно, ежегодно отпуск я провожу у мамы и стараюсь обустроить её сельскую жизнь покомфортнее, хотя она для вида и сопротивляется. Я же радуюсь, что она жива, и что я могу до сих пор ощущать себя мальчишкой под тёплой материнской рукой.
Охотником я стал в одиннадцать лет. Отец приобрёл трёхлинейную винтовку, рассверленную под 32 калибр. Настала весна. Отец сказал, что идет с друзьями на охоту и берёт меня. Моей радости не было границ. Когда мы собрались и уже оделись, он взял ружьё, разобрал затвор и сказал:
— Когда соберёшь, догоняй нас, получишь патроны, — и вышел за дверь.
Я остолбенел. Делать нечего, надо выполнять приказ. Но как собирать затвор от винтовки, если мне его только разобрали, а как собирать, не показали. Вертел детали и так и сяк, залитый злыми слезами. Трудился до прихода мамы. Она вмиг собрала и снова разобрала затвор.
— Каждый мужчина, тем более охотник, должен в совершенстве владеть своим оружием, — сказала она. — Так что отец прав, обижайся на себя, учись. Вот видишь, ничего сложного тут нет, — успокоила она, собрав вновь затвор, — теперь разбирай осторожно сам, а собирать первый раз я тебе помогу!
«Ничего себе! — подумал я. — Им-то легко, они взрослые, да еще на войне были, а мне как?»
Вплоть до прихода отца я собирал и разбирал затвор, заодно по наущению мамы вычистил и смазал все детали.
Отец осмотрел ружьё, заглянул в ствол, я продемонстрировал своё мастерство в сборке и разборке. Он вроде бы остался доволен моими успехами. Но ружьё не отдал. Начал объяснять названия и предназначения его частей, затем дал толстенную книгу «В помощь начинающему охотнику», велел прочесть от корки до корки. И не просто пробежать глазами, а изучить досконально, чтобы от зубов отскакивало.
— Чтобы на любой вопрос из книги смог ответить к маю. Тогда и получишь.
Стиснув зубы, я решил, что охотником стану обязательно, какие бы препоны мне не чинили родители. Когда взялся за книжку, чуть не рассмеялся от собственной глупости: оказывается, в книге было всё — описание различных ружей, боеприпасов, капканов, следов и повадок зверей и птиц, рассказывалось даже, как вязать узлы и разжигать различные типы костров. Вот бы и другие учебники были такие же интересные!
В мае отец принял у меня экзамен, выдал ружьё и один патрон с условием: принесёшь дичь — получишь оружие. Если нет, то придётся ждать ещё год.
Свою первую утку я скрадывал полдня и застрелил метров с десяти. Из-за кучности дроби получился комок мяса с перьями, из которого сиротливо торчала голова с остатками клюва. Радостно примчавшись домой, я отдал трофей отцу. Тот внимательно его оглядел, усмехнулся и заметил: «Наверное, это была какая-то больная птица, которую пришлось зашибить прикладом». Я возмутился, принялся описывать, как подкрадывался, прицеливался и как метко стрелял.
Отец с улыбкой попросил маму приготовить дичь, заметив при этом, что первый трофей должен съесть сам охотник. Почему он так решил и что означала его улыбка, я понял, когда стал выплевывать дробь, которой в утке было больше, чем костей. Зато доказал своё право на владение ружьём!
С тех пор я вместе с отцом деловито снаряжал патроны и самостоятельно ходил на охоту, регулярно принося куропаток и уток. Немного неприятно было то, что мама заставляла их ещё и ощипывать, но тут уж ничего не поделаешь: любишь кататься — люби и саночки возить.
Кстати, тогда я понял, что снаряжать патроны надо очень тщательно, методично, без суеты и спешки. Однажды мы вместе с отцом сидели на кухне и занимались этим сугубо мужским делом. Вдруг отец захотел проверить, хорошо ли я вставил капсюль в гильзу, и попросил меня глянуть. Я взял патрон, вроде бы снаряжённый только капсюлем, без пороха, зарядил и, направив ружьё на угол печки, нажал на спуск. Грянул выстрел, и угол печки как ножом отрезало. Мы с отцом обалдели. На выстрел примчалась со двора мама. Отец невозмутимо сказал ей, что испытывал заряд пороха и чисто случайно задел печку, но это дело поправимое. Мама покрутила у виска пальцем и ушла. А отец ругать меня не стал, только заметил, что ружьё раз в жизни стреляет и без патрона. Поэтому с оружием надо обращаться осторожно, никогда не направлять его без особой необходимости в сторону человека и заряжать его только вне населённых мест.
Второй подобный случай произошел при охоте на белку. Мы были вместе с отцом в лесу, а белка спряталась в ветвях ели. Отец, чтобы посмотреть, где она прячется, попросил меня постучать по стволу дерева. Я поставил затвор на предохранитель и начал стучать прикладом. Внезапно ружьё выстрелило, и заряд дроби вспорол снег в нескольких сантиметрах у ног отца. От неожиданности мы с ним так и сели в снег.
Эти уроки я запомнил на всю жизнь.
Как-то отец поинтересовался, стреляю ли я по летящим стаям.
— Конечно, — сказал я, хотя палил в основном в сидящую дичь. Пробовал сбивать уток на лету, но не умел преодолеть азарта и постоянно мазал.
Однажды во время пролёта гусей офицеры собрались на охоту, отец и меня взял, хотя друзья возражали. Он их убедил: не смотрите, что парнишка мал годами, это уже опытный охотник.
Отправились, как положено, рано утром. Проходя мимо лагеря, увидели, как довольно высоко идёт на нас стая гусей. Охотники схватились было за оружие.
— Нет, не достанет, — опомнился один из них, и все согласились.
— Да, для ваших ружей далековато, — заметил отец, — а нам в самый раз. Ну, давай, сынок!
Тут я понял, что настал мой судный час. Как пить дать, промахнусь, раскроется моя ложь. И вдруг я понял, что ничто меня не волнует: будь, что будет! Спокойно, как было написано в книжке, прицелился, сделал упреждение, повел стволом и нажал на спуск. Каково же было моё изумление, когда гусь, в которого я стрелял, будто бы сломался в воздухе и упал недалеко от нашей компании.
Что тут началось! Во-первых, загомонили охотники. Во-вторых, залаяли сторожевые лагерные псы, переполошив лагерь. А я стоял, прижимая к себе гуся, и меня переполняла такая гордость, что, казалось, ещё немного и упорхну вслед за пернатой стаей.
Не помню уже, чем закончилась охота, сколько было удачных выстрелов. От начальника лагеря майора Грознова офицеры-охотники схлопотали выговор. Потом мне его сын Васька рассказал. А у меня пропал мандраж, стреляю влёт и думать забыл, что когда-то мазал.
Конечно, я всё рассказал отцу, но позже, когда сам стал взрослым мужчиной. Он усмехнулся: было, мол, подозрение, что я бью только сидячую дичь, но надо, чтобы сам преодолел себя. Запоздалая благодарность заставила сжаться сердце, и сейчас, почти полвека спустя, вспоминаются те дни детства, согретые отцовской любовью. Не устаю дивиться его терпению и мудрости.
…Теперь родители отпускали меня на охоту без опасений. Только братишка не давал развернуться. Когда мы переехали из Воркуты, он почти не говорил, но понимал-то всё. А вреднюга — спасу нет, путается под ногами, нашкодит, а я старший, мне за двоих ответ держать. Нальёшь ему тарелку борща — отказывается. Садишься есть сам — протягивается из-за спины рука с тапочкой и хлясть по тарелке. И дать ему «леща» хоть и хочется, но жалко, такой он худенький, маленький и слабый. Хочешь погулять — одевай Игорька, бери с собой.
Ближе к зиме куропатки подтянулись к посёлку, зачастую кормились с помоек, и добыть их не составляло труда. Но стоило мне взять ружьё и подкрасться к стае на выстрел, за спиной раздавался торжествующий крик братика, стая с шумом снималась с места, и мне лишь оставалось провожать её скрежетом зубов.
Я нашел выход. Поскольку маленького проказника нельзя было запереть дома, я стал привязывать брата к ножке стола. Брал с собой будильник, заводил и прятал за пазуху. Таким образом, выкраивал для себя лично два-три часа. Возвращался домой, отвязывал брата, и родители ни о чём не подозревали. Правда, брат пытался пожаловаться на судьбу: показывал на свою ножку, на стол и на меня. Как все-таки много значит умение говорить!
Однажды я увлёкся и пришёл домой одновременно с мамой. Брата нигде не было, хотя вся его одежонка была разбросана по полу. Мы его долго искали и обнаружили, наконец, спящим голышом под матрацем родительской кровати. Видимо, ему непостижимым образом удалось освободиться от пут. Он придвинул стул, залез на бочку с водой и нырнул в неё. Как только не утонул и выбрался наружу — загадка. Видимо, после этого подвига он основательно подмёрз, забрался под матрац и преспокойно уснул.
Мама была так рада, что он нашёлся, живой и здоровый, что не задала мне вполне заслуженной трёпки. Отцу мы ничего не сказали. С тех пор я никогда не оставлял братца одного и прощал ему все выходки. Более того, никогда не пользовался своим физическим превосходством, и ни разу не дал ему подзатыльника, чего нельзя сказать об отце. Тот довольно часто порол меньшого, под горячую руку бил — и ремнем, и хворостиной, даже поленом. К 16 годам я вошёл в силу и сказал раз и навсегда отцу, что если он ещё раз тронет брата или, не дай Бог, мать, я дам сдачи. Отец сверкнул очами, зато брат был освобождён от телесных наказаний.
Может, вредность Игорька проистекала от того, что он всегда был самым маленьким и слабым? Вот и самоутверждался путём маленьких злодейств. Откровенно говоря, я плохо верил, да и родители тоже, что из этого проказника вырастет приличный человек — скорее всего, останется таким же хулиганом, как в детстве, если не хуже. То, что пацану часто доставалось от отца, как ни странно, не вызывало во мне злорадства, а лишь волну сочувствия и жалости. И уж, конечно, никто не смел и пальцем тронуть Игорька на улице: тогда пришлось бы иметь дело со мной. Шалунишка умело пользовался этим обстоятельством, и проделки его становились всё изощреннее.
Самый громкий свой «подвиг» он совершил в Саратове. После знаменитого «хрущёвского» сокращения Вооруженных сил отца отправили на мизерную пенсию без предоставления жилья. Чтобы получить квартиру, отцу пришлось идти на стройку учеником, проработать несколько лет, и лишь тогда нам на четырёх членов семьи дали двухкомнатную малогабаритную «хрущобу». По тем временам — огромное везение.
Как-то отец пошел мыться. Сквозь плеск воды вдруг раздался рёв, глухой удар, и дверь ванной комнаты выпала в коридор, а на ней мы с мамой и зашедшей в гости соседкой увидели лежащего голого, всего в мыле, отца.
Оказывается, он уронил под ванную мыло, стал шарить рукой. Из-под ванной, тихо постукивая друг о друга, выкатились два зенитных снаряда. Фронтовая жилка сработала моментально, отец буквально вынес спиной запертую дверь. Страшно было подумать, что бы могло произойти, если бы снаряды взорвались.
Вначале он напал на меня, но, увидев моё изумление, заорал:
— Где этот гадёныш?
— Кого ты имеешь в виду? — не моргнув глазом, поинтересовался я.
— Не делайте из меня дурака! Игоря мне, и немедленно!
Я пошёл выполнять приказ. Брата нашёл и посоветовал до вечера не показываться на глаза отцу, пока не отойдёт. Вечером семья собралась за ужином, и отец спросил у Игоря, где тот нашел зенитные снаряды. Тот ответил, что они с мальчишками нашли полуразвалившуюся землянку на горе, стали копать, наткнулись на большие ящики. В них и были снаряды. И зря отец волнуется: они били железяки друг об друга, кидали в костёр, и ничего. Просто вытекала какая-то дрянь и хорошо горела. Отец побелел и потянулся к ремню. Брату опять пришлось спасаться бегством. Этим же вечером с помощью милиции у ребят из домов были изъяты остальные снаряды. Землянку оцепили военные саперы, и забытый склад боеприпасов был ликвидирован.
Как говорил отец, мальчишкам крупно повезло, поскольку дистанционные взрыватели лежали отдельно. А то бы не миновали большой беды.
Вопреки опасениям, Игорь вырос не бандитом, а добрым, работящим и застенчивым человеком. Сразу после окончания школы уехал от родителей ко мне в Саратов, окончил речное училище и работал на Волге рулевым-мотористом. После отслужил три года в морфлоте, немного пожил с родителями в Черновцах, затем опять прикатил ко мне, уже в Магадан. Два года проработал бульдозеристом, затем взрывником на прииске Бурхала в Ягоднинском районе, но после того, как в Якутии подорвались два его приятеля, с которыми окончил курсы взрывников, загрустил. Вскоре женился и уехал с избранницей на родину её предков — в Кривой Рог. Там живёт и теперь, по сути, гражданин другого государства. Я же продолжаю любить его, как маленького мальчишку, хотя у него уже подрастают внуки.
Везде, где бы мы ни жили, непременным членом семьи была охотничья собака, иногда и не одна. На станции Подгорной был у нас пёс по кличке Север, вогульская лайка. Небольшой ростом, покрытый пушистой длинной шерстью, живой как ртуть, он одинаково безупречно работал и по дичи, и по зверю. Отличался своеобразным характером и умом.
Отец сколотил для него будку и установил возле дверей дома. Мы с братом натаскали сухой травы, чтобы собачке было теплее, и с чувством исполненного долга пошли спать.
Ночью замела пурга. Ветер дул с такой силой, что наш дом жалобно поскрипывал и, казалось, немножко подпрыгивал, наподобие вагона. Я несколько раз просыпался и думал, каково там Северу в будке: наверное, спит, зарывшись в сухое и теплое сено.
Утром мы с братом побежали проведать пёсика. Будка заметена снегом, на её крыше сугроб с обрывком собачьей цепи, а самой собаки нигде нет. Позвали отца. Он подошёл к будке и потянул за цепь. Сугроб на крыше будки словно взорвался, из него, как цыплёнок из яйца, вылупился весёлый пёс. Мы оцепенели от изумления, а отец объяснил, что в будке стало жарко, вот Север и улёгся на крыше. Все местные собаки, когда начинается пурга, сворачиваются клубком и, занесённые снегом, спят себе, как под одеялом.
В дом Севера пускали исключительно редко. Когда это происходило, он терялся, не знал, как себя вести — ложился у порога, внимательно на всех смотрел, опасаясь попасть впросак. Для брата начинался настоящий праздник. Малыш залезал на пса верхом, чтобы катал, как лошадка, вцеплялся в лохматую морду, кусал за уши. Или принимался завязывать в узел пушистый собачий хвост. У Севера текли слезы, но он мужественно терпел выходки маленького злодея. Когда становилось совсем невмоготу, мягко сбрасывал седока со спины лапой, отчего тот приходил в восторг и с новой силой кидался на огромную живую игрушку. Вмешивался отец — выпускал Севера на улицу, и тот радостно избавлялся от ненужного внимания. А брат начинал выть, как пурга весной.
Север удивил всех нас и весь посёлок, когда сбежала сторожевая овчарка из лагеря. Не помню, почему так получилось, кто был виноват, но посёлок взволновался, поскольку эти собаки были специально обучены преследовать людей.
Весь лагерь был окружён по периметру несколькими рядами колючей проволоки. Одно из колец было поделено на сектора, и в каждом по овчарке. Если зэк преодолевал два внутренних кольца, то попадал буквально в пасть волкодава. Тут уж не жди пощады.
Конечно, спецсобаку можно было просто пристрелить. Но не в посёлке же — пуля могла случайно попасть в человека. Да и жалко обученного и несущего службу четвероногого охранника.
Решение принял мой отец: напустил на беглую овчарку нашего Севера. Тот не стал драться, а вертелся вокруг беглянки и заманил её на берег реки Собь. Река ещё не стала, лишь по берегам намёрзли ледяные закраины. Как только овчарка оказалась на льду, Север с рёвом на неё набросился, и та, отступая, оказалась в холодной воде. Её тут же подхватило и понесло течением. Неоднократные попытки выбраться на лёд натыкались на оскаленную пасть Севера. В конце концов, овчарка так ослабла, что не могла оказывать никакого сопротивления, её, как тряпку, за загривок вытащили из реки, посадили на поводок и увели в лагерь. Прославившись, пёс не загордился. Оставался таким же добродушным и милым увальнем, но мы-то теперь знали, какая мощь и изощрённый ум скрываются за его привлекательной безобидной внешностью.
Перед самой зимой прибыл новый этап. Для посёлка это неординарное событие — и дети, и взрослые с интересом наблюдали за колонной зэков в окружении автоматчиков с овчарками: как большая змея, серая толпа медленно втягивалась на территорию лагеря.
Одного зэка несли на руках. Это был худощавый старикашка с крючковатым носом, широкими кустистыми бровями и маленькими хитрыми глазками, устремлёнными на охрану, на нас, мальчишек. Он не походил на больного. Примерно так, на мой взгляд, должен был выглядеть Кощей Бессмертный из сказки.
Конечно, мне было интересно знать, кто это такой, но родители не горели желанием удовлетворить мое любопытство. Просветил вездесущий мой друг Васька Грознов: дед — король воров, и идти просто в толпе с остальными зэками ему «западло». Иначе говоря, ниже его достоинства. Поэтому в зону его должны были внести на руках «шестерки», его слуги.
— Какой же он король? — спросил я. — Ни короны, ни мантии. Да и слуги какие-то драные.
— Не знаю, — ответил Васька, — но точно: он король в воровском мире и, скорее всего, станет «положенцем» в лагере.
— А это ещё что?
— Ну, будет руководить зэками внутри лагеря, вершить суд.
— Какой еще суд? Ведь их уже осудили, а руководит ими твой папа.
— Свой, воровской суд. У зэков ведь есть свой язык — «феня», свои законы. А суд у них называется «толковище» или «правёж». Присудят и без промедления исполнят. Мой папа руководит лагерем в посёлке, а такие, как этот Кощей, верховодят внутри лагеря. Это самые матёрые преступники, их все зэки боятся, и называются они «воры в законе».
С нашей лёгкой руки за дедом закрепилась кличка «Кощей». Отец Васьки, когда об этом узнал, долго смеялся. Видимо, где-то употребил её в разговоре, и с этого момента она стала почти официальной.
Васька был старше меня, не первый год жил в посёлке, и я уважал его мнение. Он тайком от родителей собирал и записывал в толстую тетрадь блатные песни. Увлёкся этим делом и я.
Кстати, Кощей все-таки отличился: весной организовал массовый побег заключённых. Отлавливали их около месяца, вернули почти всех, а зачинщика так и не поймали. Или погиб в тайге, или смог уйти к югу.
Поговаривали, что сбил отдельную группу, прихватив парочку «свиней»: так на жаргоне назывались зэки, которых матёрые преступники увлекали в побег обманом, чтобы убить и съесть по дороге.
Зима засыпала снегом посёлок, наметала огромные сугробы, что очень радовало, поскольку можно было кататься на лыжах и санках. В холодные дни, когда температура сильно падала, занятия в школе отменялись. Но дома никто не сидел. Мы вырывали в сугробах ходы и даже комнаты, где всё: стол, скамьи, ступеньки, — было из снега. Туда затаскивали еду, свечки и часами играли. Под снегом было совсем не холодно, туда не могли проникнуть взрослые, и нам было уютно и весело в нашем сказочном снежном мире. А когда морозы отпускали, мы катались по сугробам прямо с крыш домов.
Отец сделал мне лыжи из ели и подбил лосиным камусом, чтобы легко скользили по снегу, без отдачи при подъёме в гору. Я наблюдал за работой, особенно интересно было, когда отец распаривал и загибал носки и задники.
Эти лыжи вызвали зависть поселковых мальчишек, а я никому не давал на них кататься: не для того изготовлены, а для зимней охоты. Так сказал отец. Я поймал его на слове: мол, когда мы туда отправимся?
— Не раньше воскресенья, это вдвоём. А ты сам — в любое свободное время. Ты охотник — тебе и решать! У меня только три условия: первое — не уходи на первых порах далеко, второе — еды бери побольше и спичек тоже, третье — чтобы обязательно был рядом Север.
— А что, без него нельзя?
— Ни в коем случае. Я и сам без него в тайгу не хожу. Если почувствуешь, что заблудился, скомандуй: Север, домой! Он тебя приведёт в посёлок обязательно.
Мама слушала наш разговор с явным неодобрением, молча открывала рот, чтобы что- то вставить. Но отец сверкнул на неё глазами и попросил заниматься своими женскими делами, не встревать в мужской разговор. Она поджала губы, ушла на кухню и там ожесточённо загромыхала кастрюлями.
На следующее утро я обновил свои лыжи. Идти было легко. Пушистый снег хорошо держал, скольжение замечательное, рядом радостно бежал Север. Но как только мы зашли в таёжный массив, пёс исчез. «Ну вот, — подумал я, — где теперь его искать?» И тут же вдалеке послышался лай.
Я пошёл на голос и увидел, что пёс, задрав голову, крутится около ели и ожесточённо лает вверх. Присмотревшись, я разглядел белку: не обращая на меня внимания, она сидела на нижних ветках дерева и сердито цокала на пса. Спокойно зарядив ружье патроном с мелкой дробью и прицелившись, я выстрелил в зверька. Тот свалился вниз. Север тут же схватил белку и принёс добычу, умильно заглядывая мне в лицо. Я наградил его маленьким кусочком сала и беличьей лапкой, и пёс опять скрылся с глаз. Так мы и добывали пушнину.
Зимний день короток, солнышко стало скатываться за верхушки деревьев, и надо было возвращаться домой. И тут я решил проверить Севера — подозвал и скомандовал: домой! Пёс посмотрел на меня. По его виду было ясно, что он не против поохотиться ещё. Но я строгим голосом повторил команду. Север понурил голову, прижал уши и побрёл. Я за ним. Вскоре услышал стук локомотива, который вырабатывал электричество для лагеря и посёлка, и понял, что до дома остались сущие пустяки.
Тогда мне в голову пришла озорная мысль. Я упал на снег. Пёс через некоторое время оглянулся, увидел, что я лежу, подбежал, лизнул меня в нос и стал удаляться по тропе. Я не двигался. Озадаченный Север вернулся, задумчиво сделал возле меня круг, взял зубами за воротник шубейки и стал тащить. Метров через десять остановился, отдышался, полизал снег, опять ухватил зубами за то же место и потянул. Я побоялся, что он порвёт шубу, и тогда не поздоровится от родителей: чего доброго, лишат охоты. Я поднялся на ноги, скомандовал Северу:
— Вперёд! — и покатил на лыжах вдогонку.
Пёс обрадовался, подбежал ко мне, обнял передними лапами и попытался вновь облизать лицо. Затем весело помчался по направлению к дому. Спустя несколько минут мы вышли на окраину посёлка.
Отец расспросил меня, где были с Севером. К моему огорчению, мои охотничьи подвиги его волновали меньше, чем работа собаки.
Вот и воскресенье. Отец решил научить меня разбирать хитроумную паутину заячьих следов, а заодно добыть беляка, которого мама великолепно готовила с тушёной капустой. На следы наткнулись сразу за посёлком.
— Вот этот след старый, а этот свежий — видишь, даже не уплотнился, и комочки снега не примёрзли. По нему и пойдём.
Мы стали распутывать заячьи петли, сдвойки и понемногу отдалились друг от друга. Я шёл один, Север издалека позвал меня лаем. Оторвав взгляд от следов, я неожиданно увидел метрах в двадцати зайца. Тот сидел, похожий на столбик из снега и шевелил ушами. Я медленно снял с плеча ружьё и попытался тихо снять затвор с предохранителя. Но, как ни старался, раздался металлический щелчок, заяц подпрыгнул на месте и побежал. Я сделал упреждение, выстрелил. Он закувыркался и заверещал. Оказалось, я перебил ему задние ноги.
Никак не мог предположить, что зайцы так вопят — как малые дети. Как мой брат. Сердце мое сжалось, сразу стало его до слез жалко. Тут подошёл отец.
— Папа, можно, мы возьмем зайца домой живым, а там вылечим?
— Конечно. Только не живым, и сдадим маме на кухню.
— Так что, мне пристрелить его?
— Зачем? Просто добить ножом: чего зря патроны жечь.
Он вытащил нож, с которым прошёл всю войну, передал мне.
— Положи зайца на правый бок, прижми ему голову, чтобы не кусался, и воткни нож между третьим и четвертым ребром.
Убивать несчастного зайца мне совсем не хотелось. Отец понял это.
— Если ты не сделаешь этого, ружьё отберу. Режь скорее, нечего себя и зверя мучить!
Я так и сделал. Странное дело. Как только заяц перестал дёргаться, у меня исчезла всякая к нему жалость. Я вынул и всадил нож ещё раз.
— Достаточно. — усмехнулся отец. — Теперь с тобой можно идти и на крупного зверя. Кстати, коров и свиней тоже убивают, но для всех они свинина и говядина, и люди едят их бесстрастно.
Я вытер нож и засмотрелся на него.
— Что, нравится?
— Конечно, папа.
— Меня не станет, будет твой!
— А, правда, что ты этим ножом убивал фашистов?
— Было дело, — с явной неохотой ответил он.
Больше я не стал задавать вопросов. Как и многие настоящие фронтовики, о войне он говорил скупо и неохотно. Не любил смотреть фильмы «про войнушку», где «наш» — обязательно герой, а противник — полный придурок. Как-то он сказал, что немцы — отличные вояки. Я сильно удивился, а мама посоветовала держать язык за зубами, особенно при детях. Я понял, что и мне надо помалкивать о том, что происходит в семье.
Лишь через много лет узнал я, что когда в первом бою отец уложил противника — такого же, как и он сам, мальчишку с заросшим пушком лицом — то плакал, и его долго рвало. Бывалые солдаты по-отечески утешали его и, чтобы снять стресс, подарили этот спецнож разведчика.
Во время второго боя рота вошла в деревню, в которой до этого зверствовали эсэсовцы. На пути солдат лежала разорванная пополам маленькая девочка и мертвая беременная женщина, плод её был вырезан из живота и лежал рядом.
Солдаты проверяли дома, искали оставшихся в живых. Мой отец зашёл в один из уцелевших домов и услышал сверху какой-то храп. Оказалось, что на чердаке спит пьяный эсэсовец. Услышав скрип лестницы и увидев разъяренного русского Ивана, немец сел, поднял руки. Отец прыгнул на него и стал ножом отрезать голову.
На затихающие хрипы немца прибежали красноармейцы и увидели сослуживца, всего в крови, и его противника с наполовину отрезанной головой, попытались оттащить парня, но тот обезумел и бросался с ножом на своих, пока старшина сзади не «успокоил» его прикладом. После этого случая мой батя потерял всякое чувство жалости, а нож прошёл с ним всю войну.
К концу дня мы добыли ещё двух зайцев, правда, стрелял отец и бил наповал.
Мама была рада трофеям, брату достались заячьи лапки, он принялся ими играть, а Северу — головы и кости.
Один день в неделю был банный. Мы шли в небольшой домик на окраине поселка. За вечер там обычно мылись две-три семьи — вначале мужчины, потом женщины с детьми. Помытые семьи собирались за столом — ужинали, пили чай, разговаривали, иногда пели, а дети, наевшись до отвала, играли.
На сей раз была мужская компания, собрались охотники — друзья отца, и он взял меня.
— Париться будешь? — спросили мужики.
— Конечно, — ответил я, хотя смутно представлял, что это такое.
Вначале, как все, я помыл голову, окатился довольно прохладной водой и с волнением смотрел, как двое из мужчин, надев шапки и рукавицы, пошли в парную. Через некоторое время там раздались шлепки и крики. Я насторожился. Наконец, те двое вывалились из парной — красные, как варёные раки: мол, проба снята — пар хороший, веники в самый раз, можно париться остальным. Мне что-то расхотелось. Но отец встал, надел на меня шапку, и я понял, что отступать некуда.
Войдя в парную, кроме клубов пара ничего не увидел. Поразил страшный жар. Отец куда-то меня потащил, и я вдруг оказался лежащим на полке, а надо мной покачивался веник. «Неужели ещё и бить будут, — подумал я, — ведь и так нет никакой мочи терпеть». И тут меня слегка хлестнули. Оказалось, это можно вытерпеть, хотя хотелось заорать. Получив несколько легких шлепков веником, я взмолился и попросил, чтобы меня отпустили охладиться.
— Это у нас запросто, — сказал один из парильщиков. — Давай-ка, Ваня, охлади мальца.
Отец взял меня за руку, вывел из парилки, вдруг распахнулась дверь, и я оказался в сугробе. Я не сразу понял, что произошло. Выбравшись из сугроба, подбежал и дернул за ручку двери. Не открывается! Теперь замёрзну насмерть! Но тут дверь распахнулась, мощная волосатая лапа заграбастала меня и потащила в парилку. Там меня встретили весёлые мужики, поздравили с посвящением и начали обрабатывать вениками. После я уже по доброй воле выскакивал из бани и валялся в снегу с парильщиками, причем мужики веселились не меньше меня. Затем пили необыкновенной вкусноты квас и клюквенный морс.
Домой мы шли все вместе, распаренные и добрые, меня окружали друзья отца и наперебой хвалили. Отец помалкивал, но было видно, что ему это приятно.
С этих пор я полюбил парную, бывал и в саунах, и в турецких банях, но нет ничего лучше и полезнее для тела и души, чем настоящая русская баня с берёзовыми вениками и хорошими друзьями. Особенно на Севере.
За время работы на Колыме и Чукотке я повидал много разных бань и их посетителей. Поразил меня приятель из академического института, который возглавлял стационар в райцентре Мыс Шмидта.
Я залетел туда по пути на остров Врангеля, захватив из Магадана две десятилитровые канистры с пивом — в начале восьмидесятых годов страшенный дефицит. По совету старых геологов в каждую канистру было добавлено пол-литра водки: чтобы пиво не прокисло.
Разместив полевой отряд в гостинице аэропорта, я с канистрой пива пошел навестить приятеля. Работу он совмещал с домом. То есть в одной половине был кабинет, размещались приборы и оборудование, а в другой они с женой жили.
Он сидел, подтянутый и строгий, в своем кабинете. Увидев меня, заулыбался и начал расспрашивать о магаданских новостях. Я рассказывал об общих знакомых и, наконец, ввернул, что привез в подарок канистру с пивом: мол, когда пойдешь в баню, не забудь меня пригласить.
— И ты, гад, молчал, — весело заорал он, — чего ждать, прямо сейчас попаримся. Немного посидим и пойдём, только жене скажу.
Через пять минут он появился в кабинете. Заглянул под крышку стола и промолвил:
— Пора раздеваться.
— Где? — ошалело спросил я.
— Да тут, в кабинете, — сложи одежду на кресло, и пойдем!
«Ну вот, опять начались северные приколы», — подумал я и начал медленно снимать одежду.
— Чего возишься? — поторопил приятель. — Пока телишься, весь пар уйдет.
Совершенно голый, он подошёл к стене, оклеенной фотообоями с изображением березовой рощи, и толкнул рукой книжную полку. Внезапно часть стены ушла вовнутрь, и открылся… предбанник.
Я стал лихорадочно сбрасывать остатки одежды. Мы славно попарились, а когда вышли, в кабинете нас ждало пиво. Оказывается, прямо в кабинете, под крышкой стола размещались выключатель от ТЭНа и термодатчик: стоило только захотеть, одним нажатием кнопки приятель запускал баню.
Затем смотрел за показаниями термодатчика, и когда температура в парилке становилась достаточна, раздевался и шёл блаженствовать. Наверное, он тоже с детства приучен был париться!
Родители много работали. Тогда и суббота рабочей была, и редкое воскресенье обходилось без вызова на работу. Особенно доставалось маме, поскольку санчасти было две: одна для жителей посёлка, другая — лагерная. В последней чаще всего и требовалось её присутствие. Зэки часто «косили»: старались всякими правдами и неправдами попасть на больничную койку — вскрывали вены, а то как-то оттягивали кожу на подбородке и разрезали. Крови при этом море, и непосвященному могло показаться, что человеку перерезали горло. В результате зэку делали хирургическую операцию, и несколько дней на чистых больничных простынях ему было обеспечено.
Порой доходило до анекдота. Привели одного зэка: жаловался на сильную головную боль. Мама поставила ему градусник и велела ждать. Он попросился поближе к печке: озяб, мол, так бывает при температуре. Через некоторое время мама глянула на термометр и стала заполнять бланк. Зэк поинтересовался, что она пишет.
— Как что — акт о смерти.
Тот подпрыгнул на месте:
— Почему живого человека актируете?
— Очень просто — у вас 47 градусов по Цельсию, а при такой температуре сворачивается белок в организме, и человек умирает. Так что через несколько минут вы превратитесь в труп. Зачем время даром терять! Мы сейчас вас сактируем, и дело с концом!
— Лида Васильевна! — заорал зэк. — Не актируйте! Это я фуфло загнал — слишком сильно перегрел градусник у печки.
Мама расхохоталась, а вслед за ней и зэк. Кажется, он её уговорил, чтобы дала два-три дня побыть в больнице. Там избежавший «актирования» заключённый исправно трудился в роли санитара, а заодно отдохнул от лагерной жизни.
Попадали в больницу и те, кого резали, но не до смерти, лагерники. Раненым делали операции, возвращали к жизни и старались отправить в другой лагерь. Много было и так называемых доходяг — заключённых, дошедших до истощения. Самым распространенным развлечением в зоне была игра в карты. Обычная ставка — дневная пайка, человек проигрывал еду и таял на глазах. Когда уже не мог ходить, оказывался в больнице, если к тому времени его не добивали картёжники.
Однажды мама пришла очень поздно, мрачная. Оказалось, в лагерную санчасть поступил тяжёлый больной с нового этапа. Мало того что он и до этого был изувечен, сразу после размещения этапа сцепился со старыми ворами. Они отделали новичка так, что медикам еле удалось его вытащить с того света. А когда операция закончилась, мама узнала в нем мальчишку, с которым росла на одной улице. Родители Сашки умерли за три года до войны. Соседи вскладчину купили билет до Москвы, где жила родная тетка. Та не пустила племянника на порог, и он стал скитаться, пока не приютили воры. Вначале был карманником, потом попал в банду, которая прославилась в Москве особо дерзкими нападениями, грабежами и убийствами. Когда банду взяли и дошло до суда, бывалые бандиты велели новичку взять на себя большинство эпизодов. Он думал, что ему дадут минимальный срок, но ошибался.
В лагере строгого режима пришлось за себя постоять, и к списку преступлений добавилось ещё два убийства. На пересылке его проиграли в карты. Парня ударили заточкой в подбородок и сбросили с поезда на полном ходу. Еле выжил после черепно-мозговой травмы, так ещё припаяли побег. С таким букетом и попал в наш лагерь. Так вышло, что в двадцать восемь лет срок его заключения составлял более тридцати.
Всё это он рассказал маме, когда отошёл от наркоза. Плакал: мол, не соврал ни слова, как на духу. Мама плакала вместе с ним. А отцу рассказала, что когда-то это был тихий и добрый мальчишка, одарённый большими способностями к рисованию. Окружающие были уверены, что он станет настоящим художником и прославит улицу и город, в котором родился.
Тогда я впервые задумался над тем, что преступники — тоже люди и что они когда-то были детьми, а не сразу родились ворами и бандитами. Может, преступниками они стали не только по своему желанию, а просто не сложилась судьба.
Хотя спецконтингент у нас был особый, но, слушая разговоры взрослых, я окончательно убедился, что не все из тех, кто попал в лагерь, были закоренелыми злодеями.
Да и среди военных, которые жили в посёлке, были разные люди. Кто-то нещадно порол своих детей за малейшую провинность, кто-то сильно пил или откровенно выслуживался перед начальством. То есть и среди окружавших нас взрослых были свои сложные отношения.
То, что в лагере было много талантливых людей, я понял, когда приближался Новый год. Все готовились к его встрече. Для того, чтобы украсить клуб снаружи и изнутри, из лагеря привели зэков. Они так расписали клуб, что из него не хотелось уходить. Бригада художников-зэков трудилась неделю. Для них это тоже праздник, поскольку представилась возможность хоть как- то скрасить своё существование за колючей проволокой. А дети готовились почти месяц. Я пел на празднике романс «Белеет парус одинокий». С самого начала взял не ту тональность и в результате дал такого «петуха», что зал повалился от хохота. Но аплодировали бурно. А я стоял за кулисами и глотал слёзы обиды.
В марте у меня разболелся зуб. Дантиста среди медперсонала не нашлось, хотя инструменты были. Отец нашел простой выход: обратился к начальнику лагеря, и оттуда привели под конвоем трёх зубных врачей и одного зубного техника. Состоялся консилиум, доктора пришли к единодушному выводу, что зуб не подлежит лечению, его надо срочно удалять. Примечательно, что ни один из врачей не рискнул сделать эту простейшую операцию. Зуб удалил фельдшер.
Отец после этого случая мрачно пошутил, что при необходимости из зэков можно набрать музыкантов на два симфонических оркестра. А пока в клубе пылился комплект инструментов для оркестра духового. И на блёсны латунь использовать нельзя, поскольку инструменты являлись государственной собственностью и стояли на балансе в лагерной бухгалтерии.
С похожей ситуацией я столкнулся на Колючинской полярной станции на Чукотке. Там начальник полярки ума не мог приложить, куда девать противотанковые ружья, автоматы, тулупы, спасательные жилеты и противогазы, завезённые ещё во время войны.
Сама работа и жизнь в посёлке были большим испытанием для персонала, особенно для одиноких. Как-то весной в посёлке случилось ЧП: сошла с ума медсестра — молодая, красивая украинка. Обнаружили это вездесущие мальчишки. Дивчина любила гулять у посёлка, распевая украинские песни. По голосу её и обнаружили. Женщина забралась полуголая на дерево и вместо певучих украинских песен вовсю горланила блатные.
Мы вначале хохотали, а когда она отказалась слезать с дерева и начала крыть нас площадной бранью, побежали в посёлок звать взрослых. Как её стаскивали с дерева, я не видел. Потом только узнал, что она сильно сопротивлялась, её заперли в камеру на гауптвахте, а затем отправили куда-то на поезде. В посёлок она не вернулась.
Взрослые говорили, что она тронулась от несчастной любви. Кто только был её избранник? С солдатами она не встречалась, а если бы влюбилась в офицера, об этом бы сразу же узнал весь посёлок. Я думаю, она просто не выдержала тяжёлой психологической нагрузки.
Тяжело приходилось и рядовому составу. Почему-то среди солдат почти не было русских. Много татар, башкир и узбеков. Они все плохо говорили по-русски, но службу несли исправно и слушались офицеров беспрекословно. Старослужащие вместо русского общеупотребительного овладевали уголовным жаргоном. Знали его и офицеры — без этого нельзя. Но я никогда не слышал ни у нас в семье, ни от друзей отца, ни одного блатного слова. Мы, мальчишки, жадно впитывали блатную музыку, но, упаси Бог, хоть слово произнести при родителях — это бы кончилось хорошей трёпкой.
Никаких особых развлечений у рядового состава не было, письма приходили редко. Численность солдат срочной службы не превышала 20 человек. На мой взгляд, офицеров было больше. Поэтому встретить гуляющего по посёлку солдата можно было редко, да и то в магазинчике. Каких-то преступлений или нарушений устава не было, не было и дедовщины. Офицерские жёны опекали солдатиков: пекли им пироги на день рождения, дарили связанные лично варежки и шарфы и всячески старались скрасить им нелегкую службу.
Конечно, мы видели солдат и в праздничные дни. Как и все свободные от службы жители посёлка, они проходили мимо маленькой трибуны, кричали «ура» руководству лагеря и потом шли на праздничный обед. Кроме того, каждый солдат получал подарки, специально приготовленные для них на 23 февраля и на Новый год. Готовили подарки и дети — обычно рисунки, стихи или маленькие поделки, например, кисеты для махорки. Шили и разукрашивали их девочки под присмотром мам.
Наверное, такое отношение к рядовому составу формировали офицеры-фронтовики. Отец мне рассказывал, что когда воевал на передовой, пожилые солдаты по-отечески опекали молодых, особенно необстрелянных солдат, а дедовщина в своём негативном проявлении получила распространение значительно позже.
Фронтовики оказывали большое влияние на моральный климат в трудовых коллективах. В этом я убедился, когда после школы стал работать в качестве автослесаря, а затем шофёра. У меня нашёлся опекун — пожилой водитель дядя Вася, который всю войну прошёл шофёром. Поскольку я на работу надевал отцовскую гимнастерку и брюки, он решил, что я уже отслужил армию и подарил мне комплект замечательных гаечных ключей. Некоторые из них до сих пор исправно служат.
После смены он обычно покупал четвертинку водки, ситро, пакет пирожков и приглашал к себе в кабину. Водки мне не предлагал, поскольку я был, по его мнению, слишком молодой, а свои 250 выпивал сам, называя «наркомовскими». Я же уплетал пирожки, запивая их ситро, рассказывал, как прошёл день, и слушал его воспоминания.
Однажды, когда я собирался на уборочную, и мне отказали в техобслуживании моего самосвала под предлогом того, что надо починить «Волгу» начальнику автохозяйства, дядя Вася распорядился так, что наутро весь самосвальный отряд нашего парка отказался выезжать на смену.
Это было похоже на забастовку. Прибежал главный инженер, но с ним даже разговаривать отказались.
Начальник автохозяйства оказался на высоте — быстро погасил конфликтную ситуацию: пришёл, извинился перед водителями и сказал, что дал указание вне всякой очереди обслужить мою старушку. Только убедившись, что машина поставлена в бокс и слесари приступили к ремонту, самосвальщики выехали на работу.
Я же был приглашён в кабинет к начальнику, который ещё раз извинился передо мной и пообещал, что за мою, в общем, успешную шофёрскую деятельность получу вскоре новый ЗИЛ, взамен старого, который я собрал из четырёх списанных.
Тогда впервые я понял, какая это сила — рабочий класс и трудовой коллектив, если все так дружно встали на защиту интересов молодого водителя. И, конечно, с ещё большим уважением стал относиться к своему неформальному наставнику — дяде Васе.
В посёлке была школа-четырёхлетка, учёба шла в две смены. В первую — ученики первого и третьего, во вторую — соответственно, второго и четвёртого классов. Занятия вела одна учительница, которая, естественно, прекрасно знала не только своих учеников, но и подноготную каждой семьи, от неё ничего нельзя было скрыть. Так что для пропуска занятия должны были быть веские причины. Троечников, тем более двоечников, среди нас не водилось.
Я отучился в школе два года. В четвёртом классе был единственным учеником. Сложности возникали только с братом, поскольку во время занятий он находился в школе: оставлять его дома одного было опасно. Вообще, дошколята кочевали по семьям, в которых офицерские жены не имели работы. Этакий коллективный детсад на общественных началах. Нянчились в основном молодые женщины, у которых подрастали свои малыши. А для тех, кто ещё не обзавёлся потомством — это как курс молодого бойца для солдата. Да и отвлечение от греховных мыслей и вынужденного безделья.
Мне трудно судить о взаимоотношениях взрослых, но я не слышал ни от родителей, ни от своих сверстников, чтобы в семьях обсуждали кого-нибудь. И если уж кто-то попадался на язык нашим мамам, то для этого надо было очень постараться.
В посёлке работала пекарем вольнонаёмная молодая, незамужняя женщина Маша. Начитавшись про закаливание организма, она решила начать смелый эксперимент с сыном. До самых морозов тот ходил легко одетым, не простужался и не болел. Все взрослые осуждали её. В ноябре мать поехала с мальчиком в отпуск, и её задержала в Москве милиция — за издевательство над ребёнком. Стражей порядка было легко понять: идёт тепло одетая женщина, а рядом ребёнок с голыми ногами, в сандалетах и в коротеньких штанишках.
В посёлок прислали официальную бумагу, и Машу чуть было не выгнали с работы. Спасли её замечательной вкусноты хлеб и женская солидарность. После того случая её сын Мишка стал одеваться, как все мы.
Сейчас многие делают себе имя на огульном охаивании прошлого. Конечно, история нашей страны написана кровью, как, впрочем, и история других стран, той же Америки. Петр I выстроил Санкт-Петербург на костях простых мастеровых мужиков. Они гибли в болотах Финского залива сотнями, если не тысячами. Естественно, оставшись без кормильца, погибали или шли по миру семьи. Да и царь-реформатор самолично рубил головы взбунтовавшимся стрельцам и принимал непосредственное участие в пытках.
В связи с этим интересно отношение заключенных и лагерной охраны к Сталину. В посёлке было много его портретов — и в общественных местах, и в жилых домах. По словам отца, были лики Иосифа Виссарионыча и на территории лагеря. За время его работы ни один портрет не пострадал, даже когда после смерти вождя и развенчания культа личности прошло определённое время.
Иное дело Саратов. Там половина людей плакала, другая половина пинала портреты вождя, на которых у него были выколоты глаза.
Большой портрет вождя, кстати, написанный лагерным художником, висел у нас дома: при переездах родители возили его с собой, как икону. У отца настольной книгой была история ВКП(б), написанная самим Сталиным: по ней офицер готовился к регулярным политзанятиям. Я как-то полистал историю, и меня удивила легкость, с которой она читалась. Видимо, была на самом деле рассчитана на массового читателя. Не то, что труды классиков марксизма-ленинизма, которые без специальной подготовки читать труд¬но, а запоминать и цитировать — ещё труднее.
Отец к политзанятиям относился серьезно и ответственно, чего нельзя сказать о матери. Она считала это пустым время препровождением и частенько подшучивала над мужем, и они даже ссорились.
Тот живописный портрет Сталина нашёл приют на стене дома в посёлке Лысые Горы, под Саратовом, в котором родители поселились после Абхазии. На мой вопрос отец ответил, что он не оправдывает преступлений, которые совершались под руководством Сталина, но ведь тот, помимо всего, был ещё и Верховным Главнокомандующим, и с его именем на устах шли в бой и погибали люди. Он знал, о чём говорил. Кроме того, он — простой деревенский мальчишка Ваня — навсегда бы остался пастухом, если бы не Советская власть. А Советская власть — это Сталин! Поэтому пусть висит, а историки пускай разбираются — кто злодей, а кто герой.
Сняли портрет Сталина только после начала перестройки. Причём причину отказались объяснять. Да я не очень и настаивал. С годами многое понимается без слов.
Кстати, я как-то разговаривал с бывшим зэком в посёлке Армань. Хотя тот отбыл свой срок по знаменитой 58-й статье УК от звонка и до звонка, он поразил меня своим ответом: при Сталине было больше порядка, чем сейчас, а за то, что попал на Колыму, пусть Господь вождя простит.
Жизнь в посёлке Подгорном — рыбалка, охота и относительная самостоятельность — заставляли детей рано взрослеть.
Я окончил четвёртый класс, надо было продолжать учёбу, и родители собрались меня отправлять опять в Саратов. Я упросил подождать до осени: хотелось провести лето на рыбалке и охоте. Да и брат, наконец, заговорил. Я с удивлением отметил, что мне с ним стало интересно, несмотря на всю вредность пацана. Родители посовещались, и папа разрешил мне побыть с ними до августа. Так я получил возможность насладиться долгожданными каникулами и свободой. За этот период я успел «отличиться».
Как-то сидел с ружьём на берегу реки недалеко от посёлка, и вдруг резиновая лодка, никогда не виденная ранее, пристает к берегу, и бородатый мужик в потрёпанной одежде, очень подозрительного вида, спрашивает, что это за посёлок. Я попросил его подойти поближе, а сам как бы случайно направил на него ствол.
— Пацан, ты что? Не дури. Ружьё-то отведи, — сказал мужик.
— Нет, — ответил я, — идите вперёд, в посёлок, там объяснят!
— А если не пойду, стрелять будешь?
— Делайте, что вам велено, и всё будет хорошо.
Так под ружьём я и привел его в комендатуру лагеря. Это был не шпион, а геолог: сплавлялся, чтобы забрать коллег вместе с лошадьми, которые ждали его на станции Красный Камень.
«Обиднее всего, — говорил он потом, — что меня, прожжённого полевика, взял сумасшедший мальчишка с винтовкой и провёл через весь посёлок».
Надо сказать, жители посёлка не осуждали меня, а отцу с мамой была от командования лагеря объявлена благодарность за правильное воспитание сына. Да, отец меня воспитывал…
Он говорил, что в тайге бояться надо не зверя и не чертей, а человека. Если разведёшь костёр, то спать возле него нельзя. Лучше загасить, отгрести угли и лечь на тёплое место, а нодью — это костёр, который горит всю ночь, — надо ставить метрах в пятнадцати от лёжки. Хорошо ещё сделать «куклу» — если вражина выйдет на костёр и нападёт на мнимого спящего, то в пламени костра будет удобной мишенью. С тех пор я так и делал. Нападения мне не привелось испытать, а вот спать на земле, как на печке, не простужаясь, ни в тайге, ни в тундре, я привык и приучил друзей.
Отец научил меня чувствовать лес, бесшумно передвигаться, читать следы зверей и птиц, плести «морды» для ловли рыбы, определять без приборов стороны света и время, находить съедобные коренья и, в случае необходимости, заимствовать еду у грызунов и ещё многому тому, что должен знать и уметь мужчина. Может быть, поэтому я вначале стал биологом. Пусть учёного из меня не получилось, но среди полевиков я не числился последним, что немного греет душу до сих пор. Кое-что я сумел передать сыновьям: в лесу и тундре не пропадут. Можно прочитать сотню книг и пособий, но если сам не поставишь палатку, не разведёшь в дождь костёр, не пройдёшь под грузом хотя бы пятьдесят километров, то грош цена твоим теоретическим познаниям. Кстати, и отец, и дед говорили мне, что бесполезных знаний нет, всё в жизни рано или поздно пригождается.
Поэтому, наблюдая по телевизору коллективные страдания наших артистов, «последних героев» на тропическом острове, где повсюду установлены телекамеры, где в обилии растения, рыба, звери, имеются ножи и топоры, верёвки и посуда, порой просто покатываюсь от хохота. А если говорить серьёзно, то мы упустили уже несколько поколений мальчишек, которые никогда не станут настоящими мужчинами, и от этого становится противно на душе.
Лето закончилось, настала пора прощаться с посёлком. Уезжать не хотелось: здесь оставались мои друзья, ставшая знакомой и близкой тайга, речка Собь, а главное — ружьё, поскольку в Саратове никто бы не разрешил одиннадцатилетнему мальчишке охотиться. Дедушка признавал только один вид охоты — ловлю певчих птиц. Любил рыбалку, но сам ходил на неё редко, и заканчивалась она весёлой компанией на берегу Волги.
Из окошка купе я жадно глядел на зелёную стену тайги, в горле стоял комок, а в глазах вскипали слезы. Я предчувствовал, что покидаю эти места навсегда.
С собой вёз две толстые тетради с записями блатных песен, большинство из которых перекатал у своего друга Васьки. О существовании записей родители не знали. После приезда я спрятал тетради в сверхнадежном месте — под матрацем кровати, на которой спали дедушка с бабушкой. Бабушка через несколько месяцев всё-таки обнаружила рукописи и сожгла в печке. Как ни странно, дед меня поддержал и отругал жену за то, что уничтожила сборники старых каторжанских песен и сделала это без его разрешения. Бабушка вскипела, тут уж и мне досталось, и деду, и моим родителям заодно, которые из нормального советского ребёнка чуть не сделали настоящего зэка.
После смерти мачехи дедушки они с бабушкой переселились в новое жильё, которое находилось в одном из самых криминогенных районов Саратова, близ Соколовой горы, недалеко от Глебучева оврага. По преданию, этот овраг, вернее, ров был вырыт саратовцами по приказу воеводы Глеба во время Пугачёвского бунта. Емельян обстрелял Саратов из пушек с Соколовой горы, но город не взял и пошёл дальше.
Наша улица тоже была в своём роде знаменита. На ней жили русские вперемежку с татарами. Многие или уже отсидели, или готовились в тюрьму. Тех, кто отмотал порядочный срок, встречали, как героев. Во дворе отчего дома для бывшего зэка накрывались столы, и гуляла вся улица. Порой по пьяной лавочке вспыхивали споры, припоминались прошлые обиды, начиналась драка, а если драчунов не могли утихомирить вовремя, то конфликт плавно переходил в стадию поножовщины. Правда, в милицию почти не обращались и в больницу тоже: зализывали свои раны сами.
Поскольку мы, мальчишки, ходили почти всегда голодные, мои новые друзья и я вертелись возле столов, и нам всегда перепадал кусок-другой.
Однажды, после того как мужики крепко выпили и отяжелели от водки и сытной пищи, они стали петь. И тут я звонким голосом заявил, что они коверкают слова хорошей песни. Это услышал виновник торжества.
— А ну, иди сюда, огрызок, и ответь за базар, — приказал он мне.
— А здесь не толковище, — ответил я, — а петь надо вот так и так. Были бы здесь правильные каторжане, вы бы за фуфло ответили.
Толпа онемела от моей наглости. И здесь вмешался дядя Семён, который считался среди воров авторитетом.
— А ведь правильно оголец говорит, — промолвил. — Не надо поганить традиции. Эти слова в песне кровью написаны. А сейчас молодёжь тянет на беспредел, стариков за людей не считают, закон наш выворачивают. Раньше за такие штучки гвозди в башку вбивали, и сразу все сявки никли. А ты, паренёк, иди ко мне. Где срок мотал, и откуда в головёнке правильные мысли взялись?
— Срока у меня не было по малолетству, а песни мне в голову вбили воркутинские зэки, у которых срок за сто лет перевалил. Вот так, дяденька!
У меня хватило ума не раскрывать, кем были там мои родители.
— Да, правильный пацанчик, — посадив меня рядом и пододвинув полную тарелку снеди, ещё раз заметил старый вор. — Вот на таких, как этот паренёк, и есть моя надёжа.
После этого я стал знаменит не только на нашей, но и на соседних улицах. Взрослые дядьки сказали, что если меня кто-то обидит, то надо ему зачитать, кто у меня в друзьях ходит из воров, а если и это не подействует, то они сами с моими обидчиками разберутся, а мне в эти дела встревать не надо: мал ещё. Так неожиданно сработало моё увлечение блатной лирикой и жаргоном.
В один из отпусков я помог отцу и матери выехать из полыхающей огнём войны Абхазии, где они спокойно жили у тёплого моря и каждое лето возились с внуками. Так было до перестройки: дружили с соседями — и абхазами, и грузинами. А мама, с её потрясающими способностями к лингвистике, весело ругалась на базаре с торговцами на трёх языках: армянском, грузинском и абхазском. Причём каждый продавец держал её за свою, никак не за русскую. В результате все покупки она приобретала за полцены.
Расставшись с Абхазией, этим благодатным краем, где они за бесценок продали шикарную, с двумя лоджиями квартиру, родители приобрели дом в ста километрах от Саратова. Отец ещё некоторое время держал собак и ходил на охоту, но постепенно начал сдавать. Тем не менее, узнав, что можно поехать на станцию Подгорную (я рассказал ему о встрече с Инной), в места, где был молодым, вволю там поохотиться и порыбачить, сильно обрадовался.
В честь моего пятидесятилетия и вообще от избытка чувств он подарил мне одно из своих пяти ружей. Было решено, что поедем на следующий год. Но через несколько месяцев мама написала, что отцу сделали сложную операцию на ноге, он плохо себя чувствует и стал терять память. Видимо, сказались полученные на войне два черепно-мозговых ранения.
Когда я приехал вновь, то увидел, что родительский дом стал разваливаться. Пришлось купить новый, каменный. Отец очень переживал из-за того, что я потратил такие, на его взгляд, большие деньги, никак не мог расстаться со старым гнездом. Как я ни убеждал, что на старый дом мне наплевать, пусть горит синим огнём, а им с мамой надо беречь себя, он ничего не хотел слушать. Каждую ночь убегал туда ночевать, по-скольку очень боялся, что дом на самом деле подожгут или разворуют местные пьяницы и жулики. В результате простудился и надолго слёг.
Я уезжал в Магадан с тяжёлой душой. Предчувствия не обманули.
Летом следующего года отец ушел из жизни. Скончался он на руках у своего внука — моего младшего сына, который накануне приехал погостить. Сын по-мужски взял на себя все хлопоты, связанные с похоронами, пожил некоторое время с мамой. Так получилось, что брат тоже не смог приехать по скорбной телеграмме из иностранного государства — Украины.
Я приехал позже — на могиле вместе с мамой и женой мы помянули покойного. Затем я пришёл ещё раз один, долго сидел и вспоминал всё, что у меня было связано с этим дорогим для меня человеком, который был и остаётся для меня настоящим образцом мужчины, офицера и семьянина.
Наверное, лучшей памятью для него будет поездка на станцию Подгорная. Тем более что Инне я обещал непременно приехать в гости в её стационар. Она рассказывала, что от лагеря в посёлке ничего не осталось. Был какой-то режимный объект, но и его в эпоху перестройки ликвидировали. Однако природа: тайга и река Собь — остались первозданны в своей чистоте. Так что находятся там только ученые, да и то лишь в период полевого сезона — с мая по октябрь. Мне почему-то верится, что я там непременно побываю. И постараюсь захватить с собой подаренные отцом ружье и нож, с которым он прошёл всю войну. Это грозное холодное оружие исправно служит мне при каждой вылазке на природу. Думаю, что и мои ружья, и нож когда-то перейдут сыновьям и будут напоминать о том, что не всегда скажешь словами, даже если очень хочется, и ты пишешь ночи напролет повесть о послевоенном детстве.
Магадан, 2006 год.