На зубах-рифах сидели птицы — всё те же жирные чайки и в нескольких местах, будто перевёрнутые ржавые вёдра, огромные белоплечие орланы. В воздухе вертолётиками висели две скопы.
— Я когда-то эти камни все описал — на резиновой лодке и со стометровой верёвкой, — поделился Василич с Вадимом, оперевшись животом на фальшборт. — Молодой был и почему-то не ленивый. Взял лоцию, компас и, засекая по азимуту, поставил все скалы на карту, вместе с той высотой, на которую они поднимаются во время отлива. Вишь, как здесь всё по-разному — вон возле выхода риф почти в любую воду опасен, эти — вполводы, а вот те — в одну четверть только. Зубы дракона, одно слово. Сколько судов здесь на них поразбивалось — слов нет никаких. Вон на том берегу стоит сейнер — сперва днище себе порвал, потом его на берег выкинуло.
Действительно, на противоположном берегу лагуны маячил рыжий ржавый корабельный корпус. Выше него, на холме, как могильные камни, белели четыре двухэтажных дома.
— А это что? — показал Вадим.
— То-то? — Василич открыл оранжевый пластмассовый портсигар, вынул оттуда беломорину и закурил. — То-то сам Сиглан. Посёлок связистов.
— Так это ж здесь, на Кирасе, посёлок связистов?
— Не. На Кирасе была вахта. Причём военная. А здесь штатские люди жили. Человек пятьдесят-семьдесят. Были детский сад, школа-семилетка. Народ там собачился друг с другом — дай боже! Всё время эти полсотни человек были разбиты на восемь-десять группировок. С бабами во главе, естественно. Мужик же, если он один, — ему ничего не надо, он оскотинился — и доволен. А бабе надо и ковёр, и холодильник, и всё чтоб не хуже, чем у соседки. А той — чтоб не хуже, чем у первой. Вот они мужиков и подбивают на всякие пакости… Вообще скажу, что так было почти во всех мелких деревнях здесь, на побережье. Как мне мнится, благообразные мирные деревни, которые в книжках описаны, — всё сплошь выдумки писателей. Которые в таких деревнях отродясь не жили. В таких деревнях люди враждуют с чувством, со вкусом и — на всю жизнь. Даже если помирились вроде, руки пожали, стол самогонки выпили — не факт, что на тебя ничего не затаили и при случае за борт не пихнут.
Василич хихикнул, что с ним случалось нечасто. Обычно он выглядел доброжелательно-сосредоточенным. Всё время, что Вадим за ним наблюдал, Василич что-то считал. Считал направление течения, силу ветра, боковой снос, величину прилива, скорость судна — абсолютную и относительную. Однако несколько часов вынужденного безделья его несколько расслабили.
— В середине семидесятых здесь, на посёлке, базировалась морзверобойная шхуна. Били нерпу, в основном по осени, для зверосовхоза тут недалеко, на Атаргане. Ну осенью — сам понимаешь, какие погоды, — протянул он, хотя было очевидно: Вадим этого не понимал и понимать не мог. — Плохие погоды, в общем-то.
(Василич вместо «плохие» употребил другое слово, но так как его речь на три четверти состояла из таких слов и их производных, то мы и это сможем проигнорировать.)
— Ну вот и в эти плохие погоды весь экипаж шхуны сидел в посёлке. Жрал самогонку, развлекался. А главным развлечением у них было пострелять из промысловых карабинов вон по этой дымовой трубе, — Василич ткнул пальцем в развалины, из которых, действительно, на высоту метров пятнадцати возвышалась железная сварная труба котельной. — Ну труба большая, народ попадает по трубе, радуется. Патронов на тюленебое, как ты понимаешь, больше, чем на войне с немцами, — целыми днями по деревне стоит грохот и звон. Только вот настала глубокая осень, ушли зверобои на юг, к Шантарам, а в посёлке затопили котельную — и вся верхняя треть трубы задымила равномерно, как сито.
Начальник участка (а вместо администрации в связистских посёлках были именно начальники участков) Шкап Шкапецкий выгнал тридцать литров самогона и кинул клич — кто с чудовищем сразится… ну то есть трубу залатает, получит в своё распоряжение весь этот шнапс и три дня отгула в придачу. Потому что развлечение получалось уж больно изысканное… — и Василич снова хихикнул.
— Добровольцев вызвалось двое. Дали им ведро клёпок, один полез по трубе (изнутри там типа лестницы есть, специально для случаев таких кретинских), а второй, Сеня Лихонтов, сел возле фляги и начал причащаться. Народ же с пониманием отнёсся, баню затопили, все понимают, каким человек изнутри, из трубы, выберется.
А Сеня знай себе шнапс, кружечку за кружечкой, авансом наяривает.
Ну вываливается Сенин напарник из трубы. Есть такое выражение — чернее чёрта. Так вот мужик этот, как говорят очевидцы, был ещё чернее. Его, естественно, провожают в баню, стараясь к нему не прикасаться, а Сеня лезет с остатками клёпок в трубу. Сказать правду, план-задачу он выполнил — дырки забил. Но вот из трубы вылез — совсем никакой. Народ его в баню звать, а он рукой машет — какая тут на фиг баня — и к себе домой. А надо сказать, что дома он недавно сделал полный ремонт, стены, печку побелил, а так как жену ждал с отпуска с материка, то и кровать ещё застелил свежим бельём.
Даже следы по дороге, когда он к себе шёл, казались дырками в другой мир, — хмыкнул капитан. — В общем, утром Сеня просыпается — мама родная! Все стены залапаны чёрными пятернями, кровать в жирной саже, на полу следы… Он в зеркало — а на него страшная и абсолютно чёрная рожа глядит. С белыми бельмами, естественно. И помнить он ничего не помнит: очень добрая самогонка у Шкапецкого. Кинулся из дома — люди добрые, что же это со мной сделалось, а? Народ от него шарахается, орёт, всё, к чему он ни прикоснётся, сразу чернеет. Содом полный. Выходит Шкап Шкапецкий с карабином. Щёлкает затвором. Тыкает стволом в Сеню: «Стой, где стоишь, ничего не пачкай». Послал баню затопить кого-то, сам объяснил про вчерашнее. И бедный Сеня, вместо того чтоб три дня наслаждаться бездельем и пьянкой, белил заново стены и стирал бельё по дому.